Work Text:
Он стоял под покровом ночи, уже несколько часов как опустившейся на Москву, и лениво разглядывал окна ресторана, из которых лились свет, музыка и приглушённый смех. Капли проливного дождя не попадали на него и даже не разбивались о невидимую преграду, а скорее растворялись в воздухе на подлёте, словно испаряясь, но вдыхать влажный воздух было приятно. Что-то притянуло его сюда, именно в это место и время, а он был не против поддаться не до конца понятным влечениям, когда ничто другое не требовало его внимания. Иногда это оборачивалось интересными историями, чаще оказывалось, что его по глупости пытались призвать люди, плохо представлявшие, с какими силами связываются. Но в этой, как она сама говорила о себе, отдельно взятой стране подобное выглядело маловероятным.
И всё же он чувствовал наверняка: именно в этом месте и в это время должно было свершиться что-то если не судьбоносное, то по меньшей мере очень значимое. Гелла, посланная с утра проникнуть сюда и разведать обстановку, была внутри, но на связь не выходила. Секунды вдруг словно замедлились, и где-то вдалеке громыхнуло. Момент наступил, безошибочно подсказали внутренние часы, но ни снаружи, ни внутри будто бы ничего не изменилось. Так что же?...
Дверь ресторана скрипнула, и на мгновение на фоне освещённого проёма выделилась фигура человека, ссутулившегося и с опущенной головой, и тут же смешалась с окружающим полумраком, когда дверь захлопнулась. По крайней мере, для человеческого зрения. Он приподнял бровь и недоверчиво склонил голову: душа человека излучала ровное золотистое свечение, какое до этого он видел лишь пару раз. Нет, ошибки быть не могло: пусть незнакомец и выглядел опустошённым, внутри него светилась мощная, притягательная энергия. Словно чьё-то личное солнце.
Человек, еле слышно ругаясь себе под нос, вытащил сигарету, и он оказался рядом в мгновение ока, протягивая огонь в небрежно материализовавшейся зажигалке. Тот машинально пробормотал благодарность, закуривая, и только после этого поднял на него взгляд – усталый, но пытливый.
Он и сам на секунду обратил внимание на собственную бездумно принятую форму: идеально сидящий костюм, затемнённые очки, трость с головой Анубиса. Собеседник ожидаемо принял его за иностранца и тут же удивил, заговорив на уверенном, правильном немецком.
Писатель, на которого свалился неудачный день. Не в ладах с власть имущими, вот так неожиданность. Автор пьесы про Понтия Пилата. Факты сплетались, укрепляя его уверенность, что из этого знакомства выйдет что-то интересное. Он протянул визитку. Из всех обликов и имён наиболее подходящим показалось…
Professor D.T.Woland.
– В какой области специализируетесь, профессор? – писатель провёл пальцами по золотому тиснению на визитке, задержавшись на выгравированной W.
– Чёрная магия, – улыбнулся Воланд, наслаждаясь секундным недоумением в его взгляде. – Шучу. Я историк.
Тот облегчённо усмехнулся в ответ.
– Вы осторожнее с такими шутками, профессор. Поверьте мне, у нас религиозные и оккультные темы не в почёте.
– Наслышан, – кивнул Воланд. – Странная у вас страна. Ни одна цивилизация мира ещё не пробовала построить фундамент из неверия и возвести его в веру.
Его собеседник затянулся сигаретой, задумчиво кивая, а в следующую секунду они заговорили одновременно.
– Напишите об этом роман.
– Хотел бы я написать об этом роман.
Они оба вздрогнули от неожиданности и пересеклись внимательными взглядами. Писатель сделал шаг ему навстречу, и Воланд невольно засмотрелся, как беспокойно пульсирует свечение у него внутри.
– Такое никогда не опубликуют.
– “Здесь и сейчас” не значит “никогда”, уж поверьте моему опыту.
– Вы даёте мне опасную надежду, профессор, – слова прозвучали с опаской, но в глазах его собеседника апатия сменилась огоньком вдохновения.
– Уже есть идеи для сюжета?
– Есть одна, – подмигнул писатель и выдержал паузу. – Представьте: в сегодняшнюю Москву приезжает дьявол, в которого никто не верит.
Они дружно расхохотались, и Воланд, отсмеявшись, заворожённо склонил голову:
– И что происходит дальше?
– Это мне предстоит придумать.
Воланд заверил его, ни капли не преувеличивая:
– Почту за честь быть вашим читателем.
* * *
– Он писатель? – спросил Фагот в тот судьбоносный вечер их встречи, когда их чёрная машина, никем не управляемая, выехала за поворот, и Воланд потерял из виду переулок и ресторан.
– Он… – Воланд рассеянно задумался: отчего-то казалось, что для его нового знакомого есть другое, более правильное определение, но на ум не приходило ничего подходящего. Он почувствовал на себе удивлённые взгляды и понял, что пауза затянулась. – Да, писатель. Один из исключительных, если я не ошибаюсь, а я ошибаюсь очень редко.
В салоне повисла неловкая тишина, и его свита переглянулась во всех возможных комбинациях – надо полагать, теша себя надеждами, что делают это незаметно. Воланд вздохнул.
– Говори, Бегемот, а то взорвёшься.
– Если позволите, мессир…
– Уже позволил.
– Вас привлекает очень специфичный типаж, – он тут же отвернулся к окну, а Фагот и Азазелло поспешно сжали губы, скрывая их приподнявшиеся уголки.
– Жалею, что позволил, а теперь замолчите.
Пусть это зачастую не хотелось признавать, но свита хорошо его знала. Воланда живо интересовали почти все виды человеческого искусства, но письменное слово всегда имело над ним особую власть. Тем более – когда повествовало о нём самом.
Подвал его нового знакомого на Арбате буквально дышал написанными в нём бесчисленными строками. Воланд часто закрывал глаза, откидываясь на спинку продавленного дивана, и с упоением внимал гулу этих строк. Он пьянил не хуже света в душе этого необычного человека, а когда Воланд открывал глаза, это свечение будто становилось ярче, стоило их взглядам встретиться.
Роман о дьяволе в Москве летел вперёд глава за главой. Образы сатаны и его свиты полнились подробностями и становились всё живее, но поначалу никаких сюрпризов не приносили. Писатель, перед тем как дать ему рукопись первой главы, сконфуженно уточнил, не обидит ли профессора, что образ дьявола писался с него, и что даже имя Воланд перекочевало в роман. Получив в ответ только смех и дружеское похлопывание по плечу, успокоился, и после уже без стеснения стал использовать для образа черты своего “увлечённого Гёте друга”, как он иногда называл Воланда. К счастью, об этом (невзначай удивительно точном) прозвище некому было рассказать его свите.
Порой, однако, Воланд ловил себя на странной мысли: он не всегда мог понять, какие черты попали от него в роман, а какие он сам безотчётно перенял, читая черновик за черновиком. Чтобы различить наверняка, нужно было уделять своей человеческой форме куда больше внимания, чем он привык. Да и в конце концов, какое это имело значение? Всегда ли он говорил по-русски с неуловимо то появляющимся, то пропадающим немецким акцентом. Носил ли на руках тонкие чёрные перчатки. Держал в портсигаре любимую марку писателя постоянно или просто материализовывал, когда было нужно. Бессмысленные, волнующие людей, но не его детали.
Самовольно поселившийся в садике снаружи чёрный кот был уже страннее. Бегемот клялся “каждым демоном преисподней по отдельности и всеми вместе”, что к делу непричастен, и, что важнее, ни словом не обмолвился о Гёте.
– Вы способны творить реальность, – говорил писателю Воланд, бережно опуская на стол листы с новой главой. Тот не понимал и только смеялся, закуривая от протянутой зажигалки и качая головой.
– Если бы это было так, я бы давно печатался миллионными тиражами. И для всех остальных бы отменил цензуру. И ещё гораздо раньше встретил бы её .
А ещё в этом причудливом переплетении событий и судеб была она. Маргарита. Женщина, которая, как рассказывал ему писатель, появилась в его жизни не менее внезапно, чем сам Воланд, и не менее прочно в ней обосновалась. А ещё – сделала то, что не удалось Воланду после той первой встречи, и угадала тот самый, правильный титул для автора этого необыкновенного романа. Теперь и про себя, и вслух Воланд вслед за ней звал нового друга мастером .
Душа мастера сияла ярче, когда он говорил о ней. Воланд понимал, что творцу нужна муза, и не тешил себя иллюзиями, что годится на эту роль, – у него уже было своё амплуа. Ни разу ни встретившись и не зная друг друга, они с Маргаритой разделили и влияние на мастера, и место на страницах романа, и время, отведённое рядом с ним. Ей принадлежали утро и день, Воланд приходил, когда солнце начинало клониться к горизонту, – дожидаться сумерек и тем более темноты в самые длинные дни года было бы невыносимо. Иногда он заставал мастера с мечтательным выражением лица, наверняка думающим о ней, но оно сменялось теплом узнавания в глазах и улыбке, стоило ему увидеть Воланда.
Он рассказывал Воланду обо всём, словно на исповеди. Много шутил, смеялся над ответными шутками, горячо отстаивал свои убеждения, непринуждённо переходил с русского на немецкий и обратно. Редко их разговоры заканчивались раньше полуночи, а могли порой продлиться и до раннего летнего рассвета.
– Меня никто не понимал так, как понимаете вы и она, – признался мастер одним душным вечером после второго бокала вина. – Я даже представить не мог, что такое возможно. И, если честно, иногда боюсь, что выдумал вас обоих. Особенно вас, профессор.
– Почему же особенно меня?
– Я… непростительно мало знаю про Маргариту Николаевну, на самом деле, но всё же знаю. Что у неё за жизнь, что она делала до нашей встречи. А вы… словно дьявол из моего романа, вот правда. Появились из ниоткуда. До сих пор не знаю толком, что вы делаете в Москве. Уезжать, похоже, не спешите, только сидите ночь за ночью в моём подвале, словно в этом городе больше смотреть не на что.
– Выгоняете?
– Ни в коем случае. Какой сумасшедший захотел бы разом избавиться от половины своих читателей?
Воланд довольно усмехнулся, салютуя ему бокалом, а мастер, поколебавшись несколько мгновений, всё же заговорил снова:
– Не подумайте, что я это всерьёз. И про то, что я вас выдумал… Забудьте к чёрту. У меня, как грустно ни прозвучит, просто очень давно не было друга, с которым я бы мог так свободно говорить. Уж точно не такого ума и взглядов, как ваши. Вот иногда и кажется, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Тьма внутри Воланда невольно всколыхнулась рывком, словно пытаясь дотронуться до беспокойно мерцающего света мастера. Он дал себе пару секунд, чтобы успокоить её, и только тогда наклонился вперёд.
– Я думаю, вы заработались, мой друг. Давайте сходим в театр.
Представление, на которое мастеру достались билеты вместо гонорара за снятую с печати пьесу, было ровно таким, как ожидал Воланд – нелепым, топорно-идеалистическим и хаотичным достаточно, чтобы, пожалуй, понравиться его свите. Но их выход он приберёг на потом, а пока довольствовался тем, что удобно раскинулся в своём кресле и смотрел не столько на сцену, сколько на мастера.
Тот всё время забавно морщился на происходящее в спектакле, тихо смеялся в ответ на колкие комментарии, которые Воланд нашёптывал ему на ухо, и выглядел, вопреки всему, довольным этим времяпрепровождением. Их бокалы, шампанское в которых чудесным образом не заканчивалось, раз в несколько минут соединялись с тихим мелодичным звоном, каждый раз привлекая недовольные взгляды соседей. Воланд едва обращал на них внимание, как и на сменяющие друг друга нелепые песни со сцены, неумелую актёрскую игру и периодические аплодисменты вокруг. Он видел только пузырьки в их бокалах, профиль мастера, пытающегося казаться раздражённым, но сдерживающего улыбку, и его пальцы, рассеянно барабанящие по подлокотнику кресла. Пальцы, до сих пор покрытые пятнами чернил. Сегодня он несколько часов писал, не отрываясь, и будто не замечал на себе неотрывного взгляда Воланда, лишь рассеянно благодарил, когда тот ставил на стол очередную чашку кофе.
Воланд протянул руку – в чёрной перчатке, он привык теперь носить их постоянно – и осторожно дотронулся до чернильного следа на сгибе большого пальца. Мастер вздрогнул от неожиданности, перевёл взгляд на их руки, потом на лицо Воланда. Воланд провёл кончиками пальцев по пятну, только сильнее размазывая его, и скользнул к запястью. Мастер ещё несколько секунд сверлил его испытующим взглядом, прежде чем осторожно оглядеться по сторонам, убеждаясь, что никто не смотрит, и опустить руку с подлокотника на уровень сидений.
На этот раз, когда Воланд снова нащупал его руку, мастер сжал её в ответ, но как-то неуверенно и тут же отдёрнул, положив себе на колено. В темноте зала было едва заметно, что к его щекам прилила кровь. Воланд протянул бокал, и мастер медленно, но всё же поднял свой, чокаясь. Делая глоток, они неотрывно смотрели друг другу в глаза, а потом Воланд в третий раз коснулся руки мастера и замер, приподняв бровь. Дождался кивка и начал медленно поглаживать тыльную сторону ладони, пока из пальцев мастера не ушло напряжение и они не переплелись, всё ещё несмело, с его собственными. Так они просидели до конца спектакля.
Или, по крайней мере, до того момента, как Воланд призвал свиту и начал собственное представление, размашистое и гротескное, но на деле предназначенное лишь для одной пары глаз. Он прочитал в красочных подробностях о нём в следующей главе и так и не вспомнил – было ли оно его идеей или материализовалось с исписанных знакомым почерком страниц. Слова на листе, казалось, пылали светом их автора, а образы становилось всё сложнее отличить от реальности.
Нет, Воланд решительно не винил мастера – не знай он наверняка, и сам бы засомневался, не выдуманный ли он.
Его собственный облик – на бумаге и в реальности – тоже всё время менялся и дополнялся. Немецкий акцент в русской речи оказался “мягким и приятным слуху”. Черты лица – необычно живыми и подвижными. Взгляд… Взгляд Воланда мастер назвал бездонным. Второй эпитет был тщательно зачёркнут и для человеческих глаз нечитаем, но Воланду ничего не стоило сквозь слои чернил различить “завораживающий”.
Дни стояли тёплые, и часто мастер даже вечером оставался писать в беседке, утопающей в сирени, посреди своего небольшого садика. С улицы за белой кирпичной стеной изредка долетали чужие шаги и голоса, но когда они стихали, было легко представить, будто эта беседка стояла в забытом уединении, далеко от цивилизации, и на многие километры и мили вокруг не было никого, кроме них двоих. И кота мастера – Воланд до сих пор не был вполне уверен, что это не его Бегемот. Кот любил сидеть на коленях хозяина и громко мурлыкать, пока тот гладил его, другой рукой внося правки в рукопись. К Воланду он не подходил, но и не шипел, когда тот склонялся через плечо мастера, с благоговением вглядываясь в строки, стрелами вылетающие из-под его руки.
Воланд никогда не скупился в своих ожиданиях, но роман превосходил их настолько, что собственные стандарты порой начинали казаться ему мелкими и заниженными. Словно свечение мастера перетекало на страницы багряным закатом, и один только его отсвет согревал, стоило лишь взглянуть. История близилась к завершению, и все ожившие под пером фигуры – Маргарита, Воланд с приближёнными, Пилат и Иешуа, сам мастер – стремились к грандиозному финалу. Мастер отказывался рассказать, к какому именно, и лишь поддразнивал за нетерпение, но злиться на него за это было невозможно.
Всё шло своим чередом, а потом одним вечером в беседке, когда они сидели бок о бок и перечитывали главу, почти соприкасаясь висками, мастер поднял на него взгляд, отчего-то помедлил и наконец тихо сказал:
– Мы с ней решили, что лучше будет уехать. Самолёт завтра на рассвете.
Воланд прикрыл глаза, спешно подавляя в себе тьму, на миг возжелавшую поглотить солнце навечно. Если мастер уедет, повествование, так крепко и интимно переплетённое с действительностью, разорвётся на лоскуты. Его… их роман никогда не станет тем, чем должен был.
Когда он поднял глаза, мастер внимательно смотрел на него.
– Мы направляемся в Германию. Не подумайте, что указываю вам, но, может быть… Тоже хотите вернуться домой?
Он никуда не хотел возвращаться без романа. Даже если предположить, что где-то существовало это фантомное “домой”.
– Тьма, – прошептал Воланд, уставившись невидящим взглядом на страницу у себя в руках. Видеть было незачем, он помнил наизусть. – Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город.
– Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней, – с грустной улыбкой продолжил мастер.
– Опустилась с неба бездна и залила крылатых богов над гипподромом, – закончили они вместе. У Воланда последние слова едва не застряли в горле, и он, отвернувшись, прокашлялся.
– Друг мой, – мастер потянулся к его руке. – Поедемте с нами. Так будет лучше. Я смогу и писать, не оглядываясь постоянно через плечо, и говорить с вами, не прячась за шёпотом и неизвестным здесь языком, и…
– Вы нигде не напишете такого, как в этом подвальчике, – покачал головой Воланд. Руку он не убрал, но и взгляд мастера не встретил.
– Значит, напишу другое, не хуже. Вы… очень проницательны, но вы здесь не родились и до конца всё равно не понимаете. Я здесь погибну.
Воланд взял со стола рукопись. После нескольких отброшенных названий на её обложке ровным почерком было выведено “Мастер и Маргарита”. Листы, казалось, обожгли ему руки, но всё равно неумолимо тянули к себе, как безрассудного мотылька на пламя свечи. Он поднёс рукопись к губам и поцеловал, чувствуя, как солнечный свет заливает глаза даже за закрытыми веками. Чужая рука в его собственной дрогнула, словно ощутив прикосновение губ.
– Я… чего-то стою для вас без этого романа? – хрипло спросил мастер.
Воланд поднял взгляд – тот смотрел на него заблестевшими глазами, ошарашенный, обезоруженный, безуспешно пытающийся казаться суровым.
– Без этого романа, мой дорогой мастер, – прошептал Воланд, не без усилий отложив рукопись и взяв и вторую его руку в свою, – вас бы не было. Вы неотделимы.
Мастер вздрогнул всем телом, когда Воланд опустил голову, целуя теперь его пальцы, но не отшатнулся, лишь прерывисто выдохнул где-то над его затылком.
– Вы так надеетесь упросить меня остаться?
– А сработает? – вздёрнул бровь Воланд, поднимая голову. Их лица были так близко, что он чувствовал сбившееся дыхание мастера. Тот упрямо сжал челюсть.
– Нет.
– Мне остановиться?
Вместо ответа мастер рывком притянул его за шею и поцеловал с отчаянным, почти злобным напором.
– Ш-ш, – выдохнул Воланд ему в губы, кладя ладони на напряжённые плечи. – Не горячитесь так, всё я понимаю.
– Тогда не удерживайте меня, – качнул головой мастер, но под мягкими прикосновениями всё же поплыл, и новый поцелуй вышел медленным и тягучим.
Ах, если бы всё было так просто. Воланд обхватил его за талию, прижимая ближе к себе, и пообещал на ухо:
– Я помогу вам собрать вещи. Если сходите со мной на бал.
* * *
Воланд бы предпочёл сделать всё не так. Если и заточить мастера, то своими руками и на своих условиях, а не отдавать на растерзание бездушной системе, которая не могла его ни понять, ни оценить по достоинству. Но роман бы это уничтожило не менее верно, чем отъезд в Германию. Гораздо вернее, чем огонь в печке, неохотно пожирающий тяжёлые листы, пропитанные пополам чернилами и светом.
А тут всё сложилось как назло удачно. Порочная человеческая природа его не подвела, и не пришлось ничего даже делать, разве что сыграть по написанному, умыть руки и не вмешиваться.
Последнее, что успел сделать мастер, после того как бросил рукопись в огонь, – крикнул ему бежать. Не догадываясь, конечно, что это было для Воланда не только бессмысленно, но и даже менее возможно, чем для него самого. Страницы, может, и сгорели в огне, но свечение души мастера ничуть не изменилось и вопреки всему, день ото дня в заключении даже не тускнело, продолжая тягуче-назойливо манить его. Он бы не поверил, что такое возможно, если бы не видел своими глазами.
Воланд совершенно потерял интерес к Москве и её обитателям – без преображавшей их в романе фантазии мастера они перестали быть гротескными воплощениями порока и превратились в обычных людей, непримечательных и унылых. Даже здания города будто утратили величественность фасадов и остроту рвущихся к небу башен, посерели и слились в неприглядную массу. Москва утратила будоражащий и притягательный огонь своей жизни. Теперь он тусклым фитильком освещал лишь тесную камеру в неприметном здании, которое люди стремились обойти стороной и поскорее забыть.
Мастер не раз называл на допросах имя Воланда, но неизменно, конечно, получал ответ, что такого человека никогда не существовало. Он должен был рано или поздно начать сомневаться в его реальности. По ночам, лёжа на узкой койке, он беззвучно, но уверенно шептал имя Маргариты, но “Воланд” с каждым днём давалось ему всё хуже и хуже, словно губы забывали, как выговаривать эти звуки.
В одну безысходную лунную ночь Воланд всё же дал о себе знать. Едва ли мастер смог бы забыть его совсем, но всё же стоило напомнить о незаконченном деле, пока его полностью не поглотила апатия.
Мастер, увидев его у крошечного окна, вскочил с койки и тут же замедлился, несмело ступая ближе на дрожащих ногах. Воланд улыбнулся ему, но тот, видимо, разглядел что-то зловещее под приветливой маской и в ответ лишь посмотрел с тоскливым ужасом.
– Кто вы такой? – прошептал мастер, подходя к окну. Протянул руку, будто собираясь коснуться лица Воланда, но замешкался и через пару секунд уронил её обратно.
Они оба знали, что он уже догадался об ответе.
– Я часть той силы, – продекламировал Воланд по-немецки, – что вечно хочет зла…
– …И вечно совершает благо, – подхватил мастер хриплым шёпотом. – Господи. В смысле, наоборот. Неважно. Вы… вы действительно... Я должен был догадаться раньше.
– Не вините себя, дорогой мастер. Мне не так трудно притвориться человеком, когда я того желаю.
– Я должен был догадаться, – упрямо повторил мастер, зажмуриваясь и качая головой. – Догадался бы, если бы не обманывал себя с таким упорством. Вы… чего вы от меня хотите?
Воланд оторвался от подоконника, шагая ближе. Они замерли напротив друг друга, освещённые лунным лучом. Мастер мелко дрожал, но взгляд не отводил.
– Думаю, об этом вы тоже можете догадаться. Вы оставили кое-что незавершённым.
Лицо мастера свела судорога.
– Я сжёг роман. И всё равно поплатился. Он мне ненавистен.
– Рукописи не горят. По крайнем мере, в том смысле, который вы сейчас вкладываете.
Огонь самой мощной в мире печи не смог бы сравниться с душевным пламенем, которым эта история была наполнена с первой же фразы. Даже не так – с первой же идеи.
– Дался вам мой роман, – горько прошептал мастер. – Неужели нет в мире других писателей? Неужели вам не по силам войти к ним в доверие так же, как ко мне, и заставить их перья служить вашей воле? Неужели я не заслужил покоя?
– Вы заслужили в сто крат больше, – сухо отрезал Воланд. – Но роман должен быть дописан, – он сделал ещё шаг вперёд, чувствуя, как тьма вот-вот вырвется из-под его бдительного контроля. – Другие писатели? Вы многого просите, мой дорогой мастер. Я мог бы потратить века и тысячелетия на поиски, но одного творца не заменить другим, как ни бейся. Никому больше не по силам прекратить страдания прокуратора Иудеи. Никому больше не сотворить ваше с Маргаритой счастье. На вашу беду, вы уникальны – так что пишите. Пишите, пусть даже это будет последним, что вы сделаете в земной жизни. Ненавидьте меня, – тьма прорвалась сквозь свои невидимые границы и, словно чернила, начала вытекать за края, – но пишите!
Ненавидьте кого угодно, только не этот роман и себя вместе с ним .
Он замолчал, переводя дыхание и пытаясь совладать с собой. Вгляделся в лицо мастера, ожидая снова увидеть на нём ужас, но, к его изумлению, тот печально улыбался.
– Вы и сами многого просите… мессир. Я допишу роман, – Воланд вздрогнул, не сумев сдержаться, а мастер снова протянул руку и на этот раз коснулся кончиками пальцев его щеки. – Вы ведь тоже не обретёте свободы, пока я не допишу, верно? Мы с вами оба заложники, как мой несчастный Пилат. А всё потому, что я сам таким вас написал, – рука мастера скользнула к его плечу, на миг задержавшись, и упала вниз. – Я допишу, обещаю. Но не потому что тешу себя иллюзиями, будто всё ещё можно вернуть или что мне уготована в конце какая-то награда. Нет, не бывает так, чтобы всё стало как раньше.
– Вы сдаётесь? – нахмурился Воланд.
– Вовсе нет. Напротив, всю решимость, что ещё осталась у меня, я потрачу на то, чтобы освободить нас обоих.
Воланд ещё несколько мгновений вглядывался в глаза мастера, и вместе с решимостью в них застыло странное понимающее выражение. Разгадать его Воланд не смог и, отвернувшись, растворился в тенях камеры.
В ту же ночь он позаботился о признании мастера душевнобольным и его переводе в психиатрическую клинику, а через пару дней в удачный момент материализовал перед добросердечной медсестрой стопку ненужных чистых листов. Строки снова полетели по бумаге, возвращая реальность к тому, какой ей было должно быть. Помешать стремительно приближающейся развязке было уже нечему.
Воланд, поддавшись на уговоры, а порой и обеспокоенные взгляды своей свиты, всё же вернулся к своим обычным делам и развлечениям в Москве, но вновь сполна погрузиться в них так и не смог. Было не то чтобы мучительно скучно, но всё же не хватало привычного присутствия мастера рядом, его скептических взглядов и метких ехидных комментариев. Поэтому Воланд всё равно предпочитал в свободные минуты наблюдать за ним. А ещё иногда, из чистого любопытства – за Маргаритой.
Поначалу он не разглядел в ней ничего интересного. Она (очевидно) безумно любила мастера и (не менее очевидно) была раздавлена его исчезновением. И даже если он слишком хорошо понимал её, когда она сотрясалась от беззвучных рыданий над обгоревшими страницами, что остались от первой копии романа, это не имело никакого значения и ничего не меняло. Пока однажды она не начала охрипшим от горя голосом перечитывать уцелевший отрывок вслух, и Воланд не увидел внезапно разгоревшееся свечение её души. Совсем другое, непохожее на свет мастера, и в то же время обладающее не меньшей силой притяжения.
Воланд долго смотрел на это свечение, больше напоминающее луну, чем слепящее солнце, и про себя повторял истину, которая, казалось бы, была очевидной с самого начала, но по-настоящему пришла к нему только сейчас: без Маргариты не было бы романа. Его страницы, от первой до последней, несли на себе отпечаток не только лишь одной души. А значит, и ей в финале должна была быть уготована особая роль.
Между тем финал неумолимо надвигался всё ближе. Воланд наблюдал за его наступлением, как заворожённый, склонившись через плечо мастера – совсем как делал это в арбатском подвале, только лицо мастера было усталым и исхудавшим, и на нём была больничная одежда, а себя Воланд делал невидимым и бесплотным. Если мастер и слышал подгоняющий его шёпот над ухом, если и чувствовал невесомо гладящие его по затёкшим плечам пальцы, то виду ничем не подавал. Только иногда, засыпая на рассвете после ночи, проведённой за письмом, свешивал руку с края койки, и Воланд опускался рядом на пол и бережно касался её губами. И исчезал, когда дыхание мастера становилось глубоким и ровным.
Так продолжалось, пока в одну из ночей, за несколько часов до рассвета, мастер не поставил последнюю точку после слова “свободен”.
– Свободен! – воскликнул измученный человек в белом плаще с кровавым подбоем и побежал по лунному лучу к заждавшемуся его спутнику.
– Свободен, – прошептал мастер и даже склонил голову к руке Воланда, коснувшейся его плеча, прежде чем шагнуть с высокого балкона.
Свободен , эхом отдалось в голове у Воланда. Он держал в руках законченный роман и чувствовал лёгкость и торжество, каких не знал веками. Секунды замедлились вокруг него, и где-то вдалеке громыхнуло. Фигура с раскинутыми руками медленно уменьшалась, приближаясь к земле...
– Что будет теперь? – мягкий голос вырвал его из торжествующего оцепенения.
Воланд поднял взгляд, стиснув рукопись в пальцах так крепко, что обложка прогнулась под ними. Спутник Пилата коротко обратился к сияющему от радости прокуратору, дождался кивка и спустился на пару шагов вниз по лучу, внимательно глядя на Воланда.
Воланд снова покосился на фигуру, застывшую в падении. Неужели я не заслужил покоя?
– Он не написал для себя счастливого конца.
– Может, он надеялся, что за него это сделает кто-то другой?
– Будешь просить за него? – насмешливо склонил голову Воланд, но его собеседник только улыбнулся.
– Я хотел, но теперь думаю, что это не понадобится. Ты полюбил его.
– Это невозможно.
– Вопрос семантики, старый друг. Он тебе небезразличен.
Такая постановка вопроса открывала простор для дискуссии, начинать которую он не хотел. Воланд пожал плечами.
– Наверное. Это неважно, он любит Маргариту.
– Тебе лучше меня известно, что его души хватило бы любить весь мир. Но мир его отвергнул. А приняли – только ты и она.
Воланд поднял роман к глазам. Он светился причудливым переплетением золотистых отблесков солнца и серебряных лунных дорожек и, казалось, становился только ярче с каждой секундой. Золотое свечение угасало где-то за перилами балкона, падая в покрытый мраком лес. Серебряное – тускло мерцало, готовое вот-вот потухнуть, на диване в богато обставленной, но пропитанной печалью московской квартире.
На потрёпанной обложке выделялось тёмное пятно от размазанного графита. Он колебался. Проникнуть инкогнито в повествование – одно, но он никогда раньше не творил его исход.
Воланд ещё секунду разглядывал выведенное прямо над пятном “Мастер и Маргарита”. Потом закрыл глаза, и к сплетению серебра и золота хлынула, непостижимым образом перемешиваясь с ними, чернильная тьма, похожая на грозовую тучу. На миг показалось даже, что она всегда была там, но только сейчас проявилась, вступая в свои права. Воланд услышал тихое “спасибо” и удаляющиеся шаги, но почти сразу перестал о них думать, поглощённый более важными мыслями. Времени было не так много. Чтобы изменить финал, сначала его нужно было разыграть.
Москве этой ночью предстоял бал у сатаны.
* * *
Домик на опушке леса, материализовавшийся у порога вечности, был прекрасен. Воланд не знал наверняка, чья фантазия воплотила его здесь, если она вообще принадлежала только одному из них, но результат вышел идеальным. Шум прибоя за полосой сосен. Большие, впускающие много света окна, в одном из которых мелькнул на секунду и пропал чёрный кошачий хвост. Заросли диких цветов вместо садика и невысокая ограда вокруг, с гостеприимно приоткрытой и мелодично скрипящей калиткой.
Если ему картина просто понравилась, то мастер и Маргарита смотрели на неё с невыразимым, болезненным счастьем, в которое будто до сих пор не могли поверить. Пользуясь тем, что их внимание было занято, Воланд разглядывал их лица, из которых пропала обречённость и земная тяжесть. Отпечаток пережитых страданий остался где-то внутри, конечно, навсегда, но теперь был невидим глазу. Они сжимали руки друг друга, словно боясь отпустить даже на секунду.
Наконец Маргарита с видимым усилием оторвала взгляд от домика и подошла к Воланду, ведя мастера за собой. Секунду поколебавшись, взяла его руку в свою и склонилась к ней, целуя.
– Спасибо вам за всё, мессир.
Воланд шагнул вперёд, мягко положил руки ей на плечи и коснулся губами лба. Он знал – в полноценном смысле слова – эту женщину всего несколько часов, но казалось, что намного дольше, настолько редкое и искреннее восхищение она вызывала у него. Она сыграла свою роль в финале безукоризненно, с поистине королевским достоинством. Возможно, даже втайне догадывалась, что Воланд ждал её просьбы о возвращении мастера не менее отчаянно, чем она сама.
Шевельнулось бессмысленное запоздалое сожаление, что он заглядывал в подвал мастера, лишь когда она уходила.
– Живите с миром, моя дорогая королева.
Она перевела взгляд с Воланда на мастера. Немного помедлив, всё же отпустила руку любовника и, проскользнув за калитку, мягкой поступью пошла к двери.
Мастер посмотрел на него ясным и прямым взлядом впервые после балкона в больнице.
– Вы подправили концовку.
– Ваша показалась мне несправедливой к некоторым героям. И чрезмерно безнадёжной.
– Вы когда-то сказали, что я и этот роман неотделимы, и без него меня не будет. Но вот рукопись, у вас, – Воланд опустил взгляд, и она действительно снова была у него в руках. – А вот я. В какой бы то ни было форме, всё ещё существую. И ответ я, пожалуй, уже знаю, но хочу услышать от вас снова – я чего-то стою без романа?
Воланд нежно провёл рукой по обложке и улыбнулся.
– Это неверный вопрос.
Мастер покачал головой.
– Не играйте со мной хоть сейчас, прошу.
– Правильный вопрос, мой дорогой мастер, – стоит ли чего-то роман без вас. И на него ответ несомненно отрицательный.
Мастер запнулся, словно у него вылетели из памяти все заготовленные слова, а в следующую секунду вдруг посмотрел на него с недовольным прищуром, как смотрел в арбатском подвале, когда догадывался, что Воланд нарочно упрямствует в каком-то споре.
– Не могли просто сказать “да”?
Воланд с усилием сохранил собственное серьёзное выражение лица.
– Я люблю точность в выражениях.
– О да. А ещё больше любите показушность.
Они столкнулись испытующими взглядами, и всё же, не выдержав, одновременно фыркнули. Смех в окружающей тишине далеко разносился эхом и мягко затихал, теряясь в отдалённом шуме волн.
Никакие прощальные слова не лезли в горло, и вместо этого Воланд сказал:
– Наслаждайтесь вашим покоем, мой друг.
– Я действительно желаю сейчас только покоя, – кивнул мастер, посерьёзнев. – Мне, честно признаться, тяжело даже смотреть на вас.
Это было справедливо и ожидаемо, и на лице Воланда не дрогнул ни один мускул, но тьма внутри всё равно всколыхнулась, и он видел по глазам мастера, что тот это почувствовал.
– Но я получил не просто покой, а покой вечный. А вечность, всё-таки, немалый срок, чтобы залечить раны и… снова стать собой, – мастер протянул было руку, но в итоге положил её на ограду. – И я, в отличие от вас, скажу прямо: мне были дороги наши вечера вместе, все до единого. Поэтому, если… когда я буду готов – приходите.
Воланд склонил голову. Внутри рукописи плясали, совершенно слившись друг с другом, солнце, луна и тьма.
– Приду. Обещаю.
Мастер всё же протянул ему руку, и Воланд вместо пожатия поднёс её к губам. Задержал поцелуй на секунду дольше необходимого и отпустил, с неохотой отступая. Калитка с тихим скрипом отворилась, пропуская мастера, и он пошёл к дому, не оглядываясь. Маргарита появилась на миг в дверном проёме, помахала Воланду на прощание, а потом дверь закрылась.
Воланд, прижимая одной рукой роман к груди, другой напоследок провёл по тонким прутьям калитки. До момента, когда она откроется в следующий раз, оставалась ровно вечность.
А по меркам бессмертных вечность, даже в ожидании чего-то важного, пролетала за считанные мгновения.
