Work Text:
Ночное Токийское небо застывает под коричневой, мокрыми клочьями, сажей. Вспыхивает прерывистым светом со шпилей небоскребов — желтым, грязным. Словно безответственно прокуренные тяжелым табаком легкие — больно', невыносимо больно' и одиноко. Банальщина.
Идиотская, абсолютно невыносимая бессонница.
Глупая.
Куроо мог бы заняться чем-то полезным. Уйти, например.
Но на улице пропахший выхлопными газами дождь, а тут — искусственный воздух и кровать королевских размеров — страховка, возможность уснуть.
Когда-нибудь.
Значит, никогда.
— Эй, — тихое из-за спины. Без копошения сбиваемых простыней. Ирреальное. Несуществующее. Только глаза блестят фантомами желто-грязного света. Того, что далеко-внизу-вне. Непонятно откуда, — здесь нельзя курить.
— Прости, — Куроо бросает едва не докуренную сигарету в пустую банку из-под пива, мешает по дну пепел и коротко шипящий уголек, пока тот не умолкает совсем, и снова оборачивается на это недоразумение — затерянное в измятом, бесконечном, исчерченное желтыми всполохами белом.
Вспомнить бы имя.
— Куроо, — он в лице не меняется совсем, лишь двигает худыми руками, тянет их к изголовью кровати и, дотронувшись, снова возвращает к белобрысой макушке, перебирает мягкую прядь, смотрит с интересом, наверное. Кто его знает.
Вспомнить бы имя.
Тот ведь помнит.
А у Куроо в голове пусто и душно. Четвертый курс. Химик-технолог. И не решит сейчас ни одного даже самого простого уравнения. Потому что ленно и зло.
— Ты чего? — сиплое, взволнованное почти. Хотя глаза откровенно смеются, и просто невыносимо хочется помацать поганца за щечки, измять это ехидство, превратить в царапучее возмущение, а потом усмирить крепкими тисками-объятиями.
— Ничего, — он отворачивается к окну. Там все по-прежнему глупо. И тут — тоже. В особенности — его напускная отчужденность и задумчивость.
Имя.
Бессонница.
Окно.
Имя.
Бессонница.
Кровать.
Никакой чечетки жалостливых воспоминаний, никакого отчаяния, никаких дельных мыслей и планов. Отдельные слова и статичный мир, который вокруг и видим — ничего более. Душно, и начинает болеть голова.
Имя. Имя. Имя.
Он даже не пытается вспомнить.
Куроо, обессиленный, уставший не пойми от чего, опускается на пол, подтягивает ноги, садясь по-турецки, и впирается взглядом в злополучное окно, избиваемое пугающим, застывшим в дожде и мраке городом. Легче не становится.
— Спать прям так будешь?
Эта идея ему неожиданно нравится, и он, не оборачиваясь, кивает.
И через секунду получает в затылок подушкой, потом — скомканной простыней.
Рядом коротко падает и перекатывается пустая, с хабариком, банка. С кровати — беззвучный смех-сопение и шуршание простыней. А Куроо так отчаянно глупо обалдел и так обидно запоздал с реакцией.
И тоже смеется, упав лицом в ладони. А за спиной откровенно-сдавленно хрюкают.
— Ах ты... — Куроо наконец собирается с силами, — поганец, — хватает валяющуюся под боком подушку и, резко обернувшись, бросает не глядя. Задевает стянутую белой простыней спину, комочком сжавшуюся на дальнем краю кровати. Сшибает с тумбочки какой-то блокнот и баночку смазки.
А этот... хулиган трясется, хихикает в матрас, открывая белобрысый затылок. Разметавшиеся в желтом сиянии волосы. И пятка.
Манящая, неправильно круглая пятка — Куроо крадется стремительно, поскальзывается носком на простыни и последним рывком бросается плашмя на необъятную-не-пойми-зачем кровать. И не успевает. Его накрывает взметнувшейся вдруг простыней. С головой, целиком. Легкими касаниями, на все тело опускается свежее, белое, хрустящее, словно гостиничное.
Раз вдох, два, три. И становится невыносимо душно.
Куроо тянет руку, надеясь найти выход хоть в простое наружу, а в идеале — увидеть этого... как его... Но его опережают: сбоку приподнимают простыню, впуская холодный, которым так упоительно дышать, воздух, и смотрят внимательно, и в глазах пляшут озорные смешинки.
— Не обижайся только, — не выдерживает Куроо. Просто взгляд у него такой... Невыносимо уже, на самом-то деле.
— Не обижусь, — отвечает тот, в лице почти не меняясь, продолжая держать простынь приподнятой. Блин, это как в детстве, когда мама заглядывала в самодельный шатер с немыми вопросами или лукавым а-ты-спать-вообще-собираешься?
— Я забыл твое имя.
И тот долго не отвечает. Смотрит.
— А я, — поднимает простыню выше, — не говорил, — и, тихо посапывая, пробирается к Куроо в воображаемое не-там, перекатывается на бок, путается в ногах. В глаза смотрит в ожидании. Близко. И снова невыносимо душно. Только теперь от жара двоих.
— Врешь, — выдыхает Куроо, опаляя тесноту между ними.
— Вру, — подползает чуть — и уже губы на губах. Без поцелуя — просто.
— Зачем? — каждое движение — касание — влажное и горячее. И вкус чужой этот. Очень здорово.
— Тебе — зачем? — его глаза так близко, и даже в полумраке отчего-то поблескивают.
— Влюбился.
— Врешь.
— А вдруг не вру? — и прижимается губами сильнее, целуя медленно, наваливаясь сверху, чувствуя такой же тягучий, влажный отклик. И чуть липко — неторопливые ладони на спине. И эти разметавшиеся, струящиеся волосы.
Ну а действительно — вдруг.
А простыни шуршат тихо, погружая их Токио в томную, нерасторопную страсть. И поцелуи, и глубокое дыхание, уносящееся в синеющее утром сырое небо.
