Work Text:
Страсть моя записывать истории, эта пагубная и бесполезная привычка, усиливается вот такими серыми, дождливыми вечерами. Хоть и август, а пришлось приказать Дарье затопить печь. Кажется, сейчас бы я был рад любому гостю, даже скучнейшему, но доброму моему соседу Н. Пусть бы сидел, по своему обыкновению, в кресле, ворчал на мироустройство в целом и дурное управление моим имением в частности. Что угодно, только бы не оставаться наедине с очередным чистым листом, не грызть кончик пера, не вымарывать — резко, царапая бумагу — строки.
Вокруг да около, прячась за чужими судьбами, занятными сюжетами, умалчивая о том единственном, что меня волнует на самом-то деле — моей жизни.
А ведь намедни я чуть не попался. Н., заехавший ко мне по-свойски, мог бы узнать меня — хоть я и достиг немалого мастерства, нося женский наряд непринуждённо и естественно, будто бы так и предопределено мне природой. Всё обошлось, и Н. весь вечер благодушно подтрунивал над тем, что спугнул очаровательную мою гостью. Кажется, он считает меня ловеласом. Пусть так.
Не хочу продираться сквозь дебри воспоминаний, как и когда осознал я свою странность, что чувствовал, отделённый ужасной тайной от благополучных, нормальных людей. Не сейчас. Дождь за окном, белеющая моросящая мгла, и мне хочется тепла, поэтому я наконец напишу о тебе, моя единственная любовь… Чёрт, надо бы вычеркнуть это сентиментальное, никуда не годное обращение, но ведь оставлю, ибо правда. Моя единственная любовь, свет мой, душа моя. Никто не прочтёт, ладно.
Семнадцати лет я поступил в пехотный егерский полк, расквартированный в местечке ***. Тягостный, однообразный ритм жизни армейского офицера сперва вызвал у меня оторопь — слишком уж разительно отличалась действительность от картин, нарисованных моим пылким воображением. Утром учения, стрельбы, плац, потом обед в трактире или, по случаю, у командира. Вечерами играли в карты (от меня быстро отступились, оправдывая невнимательность мечтательностью) или пили. Мне удавалось и тут, не ссорясь, твёрдо держаться естественной для меня трезвости. Удивительно, но товарищи любили меня и прощали даже это вопиющее пренебрежение обычаем. Женского общества, понятно, не было и в помине. Стоит ли говорить, что я не страдал от этого ни малейшим образом.
Алексей был пятью годами старше меня. С первого взгляда меня сразила его редкая, классически правильная красота, более всего напоминающая о статуях воинов древней Эллады. Впрочем, что статуи… Я не мог насмотреться, как он улыбается, полунасмешливо-полуласково — в этот миг совершенство его становилось пронзительно опасным, до замирания сердца, сбоя дыхания.
Он не мог не понять моего интереса. Сколько раз я вспоминал потом разговор, начавшийся в трактире с привычных шуток об отсутствии если не публичного дома, так хоть хорошеньких барышень. «Вы сами, Иван, могли бы сойти за премилую девушку на каком-нибудь… м-м-м… маскараде». Медленная, ленивая улыбка, пристальный взгляд в глаза на моё — чуть запоздавшее — возмущение. «Вот и румянец…»
Какой, к псам, румянец — я полыхал, сгорал заживо.
«Это странная фантазия, — не смущаясь, продолжал он, — но я хотел бы увидеть вас в женском платье, — и бросил через плечо, уходя: — Вам пойдёт голубое».
Стоит ли писать, что я не вызвал его на дуэль. Стоит ли писать, что день спустя в его комнате перед зеркалом я, закусив губу, переодевался — бельё, чулки, корсет, голубое платье, — не отводя взгляда от отражения стоящего за моей спиной Алексея. Пока он не обнял меня, целуя в шею, и не раздел снова.
Замечали ли вы… К кому я обращаюсь сейчас, хотел бы я знать? Неважно. Так вот, замечали ли вы, что в безусловно великом русском языке отчётливо не хватает слов для того, чтобы описать физическую любовь, не впадая в грубость простонародных сказок (уж сколько я их слышал от Дарьи) или в недалеко от них ушедший простодушный эротизм Баркова? Но и «их уста слились в поцелуе» меня не устраивает — стёрто, плоско, и близко не передаёт того, что чувствуешь в момент поцелуя: горячую влажность губ, острый, солоноватый вкус, счастье и возбуждение, отдающееся тянущей, томительной сладостью в паху… Нет, нет же. Я не умею.
Только если забыть обо всём, и об этом листе бумаги в первую очередь, а помнить лишь, как я вцепился в его плечи, как жадно целовал рот, глаза, скулы. Как умолял, лёжа на животе, раскинув ноги, взять меня — мне не больно, не страшно, я так хочу, разве ты не видишь, ну же. Как выгибался под ним. Как я любил его.
Как я люблю его.
Он приезжает ко мне, когда удаётся получить отпуск. Я считаю дни — обвожу кружочком в календаре. Я барышня в голубом, я ироничен в своей сентиментальности насквозь, мне всё можно.
Дарья ставит самовар, дождь теряет остатки совести и проливается весь. Сейчас я сожгу этот лист и, пожалуй, напишу ещё историю. Со счастливым концом, разумеется, иначе я просто не вижу смысла.
