Actions

Work Header

Степные волки

Work Text:

Рукопись Петра Андреевича Гринева доставлена была нам от одного из его внуков, который узнал, что мы заняты были трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. Мы решились, с разрешения родственников, издать ее особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена. Следует нам добавить, что некоторые части рукописи мы здесь не помещаем, полагая их излишними. Сие произошло не от злого какого-либо намерения, но единственно от того, что повествуется там о делах частных, никак автора не порочащих, но всякий честный человек знает, что таковые дела надобно передать на суд духовника, а того лучше, распоряжению Всевышнего.

19 окт. года 1836

Издатель

 

Глава I

 

…Из Симбирска я выехал с неспокойною совестию и с раскаянием. Поведение мое было глупым. Как дитя малое, я спешил избавиться от опеки старика, над которым сам же был властен. Кому взялся я доказывать, что уж я не ребенок? Меня мучило, что Савельич в дороге только поглядывал на меня с глубокой горестью и угрюмо молчал. Старый дядька печалился о пьянстве да о проигранных мною деньгах. В своей заботе он не ведал всех моих развлечений. Я же свой первый день в Симбирске кончил куда как беспутнее, чем начал. Мы с Зуриным отужинали у Аринушки, где его хорошо знали. Хозяйка сама подавала нам и села с нами за стол. И хотя Зурин поминутно мне подливал, его забавы не остались мною не замечены. Куда там, коли он принялся играть с хозяйкою в загадки, а к полуночи вышло, что при проигрыше, как прежде маркеру в трактире, надобно было хозяйке, пусть и особе простого звания, лезть под стол. Я сам едва мог держаться на ногах, но и в тогдашнем моем состоянии происшествие это показалось мне весьма странным. И теперь желал бы я кому-то повиниться, но кроме Савельича не было окрест ни одной знакомой души…

 

Глава II

 

...Когда я вышел из кибитки, буран еще продолжался, далеко не с меньшею силою. Ни видно было ни зги. Первою мыслию моею было опасение, тем больше после странного сна, который я видел в дороге. Что бы мне вдруг мечтать о том, как чужой мужик с черною бородою и веселыми глазами лежал в постели моего отца, а мне было надобно его целовать? В ту пору я не понимал смысла этого видения.
Постоялый двор, куда мы попали, находился в стороне, в степи, далече от любого жилья, и всем видом походил на разбойничью пристань. Савельич мой глядел на избу и окрестности с видом большого неудовольствия, но в такой буран и думать нельзя было о продолжении пути. Хозяин встретил нас у ворот, держа одною рукою фонарь, прикрытый полою кафтана. В другой его руке была винтовка. Я подивился, как он намеревался обойтись с этой винтовкой, если бы встретил лихих людей. Я был уверен, что никак ему не поспеть. Но потом догадался, что вожатый наш прежде нас уже прошел в горницу. Винтовка была не про наши души.
Входя в сени, я приметил, что в крестовину глухого, заткнутого тряпьем изнутри окна был воткнут нож. Савельич торопливо перекрестился и забормотал молитву. Тут живо вспомнились мне рассказы дворовых старух и те истории, какими деревенские девки пугали меня, мальчишку. Припомнил я, что когда только увидел темное пятно в степи, оно вовсе и не походило на человека, а ямщик наш признал в этой странной фигуре волка. Ужас и недоумение овладели мною. Я не был привычен к жизни в степи и не мог тогда судить здраво, каким чутьем наш вожатый мог узнать про жило, да так далеко, что мы ехали едва ли не целый час. Странные были его слова: «ветер потянул оттоле, дымом пахнуло». Ветер крутил так, что не разобрать, откель, и снег забивался в ноздри.
Будь я человек более опытный, постой ямщика и лошадей тревожил бы меня прежде другого, ведь назавтра надобно было в дорогу. Но я про это вовсе позабыл, едва зашел в тепло.
Пока хозяин наш, по виду яицкий казак, ходил за огнем, а Савельич готовил мне чай, я решился как следует разглядеть нашего вожатого. То был мужик по всему среднего росту, к тому был он худощав и широкоплеч, с лицом приятным. Живые большие глаза его так и бегали, так и сверкали. Я разглядел седую проседь в черной бороде, и мне показалось, что был он лет сорока.
Когда хозяин наш внес кипящий самовар, мужик резво соскочил с полатей. Лицо его имело выражение плутовское, а вся внешность тогда показалась мне замечательной. Я разглядел его стриженные в кружок волосы, оборванный армяк и татарские шаровары.
— Что же ты, брат, без тулупа? — удивился я и поднес ему чашку чаю.
То ли ветер ворвался в горницу через щель, то ли лампа у хозяина чадила, да только свет погас, и показалось мне, что глаза вожатого моего горят в темноте пуще всякой лучины. Но тут хозяин раздул огонь, и все наваждение исчезло.
Чай мой странный попутчик отведал без всякого удовольствия и поморщился.
— Ваше благородие, — сказал он, будто шутя, — сделайте милость, прикажите поднести вам с дороги стакан вина, да и мне местной настойки. Чай не наше казацкое питье.
Я с охотой исполнил его желание и оборотился к хозяину. В эту минуту хозяин вскочил, подошел к нам, заглянул собеседнику моему в лицо и проговорил, будто бы сдерживая брань:
— Опять ты в нашем краю, откуда тебя только волчий бог принес.
Вожатый мой не мигая смотрел на хозяина и отвечал ему словно поговоркою:
— Да откуда несут, за ветром пришел, а другого бога нам не надобно. Ну, а что ваши?
— Да что наши! — отвечал хозяин. — Поп в гостях, черти на погосте. Стало быть, скоро учуют и на честной пир придут.
— Молчи, дядя, — возразил мой вожатый. — Заткни топор за спину, не наше дело топором махать, затем лесничий ходит.
Ничего я тогда не мог понять из этого воровского разговора, а Савельич мой божился потом, что речь у них шла о бунте Яицкого войска. Но в том есть у меня большие сомнения.
Выпивши стакан и другой вина, хоть и обещался я днесь больше не пить, я все глядел на своего вожатого, и чудилось мне, будто именно его я видел во сне еще до нашей встречи в степи.
В голове у меня туманилось, я совершенно перестал понимать, о чем идет разговор, и только удивился, что Савельич, не бравший в рот ни капли вина, спит как мертвецки пьяный.
— Эка тебя развезло, ваше благородие, — улыбался мой мужик. — А может, испробуешь на добрую ночь казацкой настойки, за твое доброе здоровье?
— Отчего же не испробовать, — ответил я, спотыкаясь на каждом слове. Рука его была возле самого моего рта, и я пригубил питье, задев его пальцы. Вкус показался мне сперва соленым, а потом горьким, а после уже сладким, словно я пробовал самое вкусное кушанье.
— Экий ты податливый, — нашептывал мне кто-то на ухо. — Прямо сам, волчонок дворянский, меня в степи отыскал. Надо же, приблуда.
Я хотел было возразить, но внезапно увидел, что за столом сидят люди, сущие разбойники по виду, стол давно накрыт и куски мяса в деревянных мисках исходят жаром, текут жиром; запах закружил мне голову.
У ног моих кто-то зарычал. Я опустил глаза к полу и увидел огромного серого волка. Стыдно сказать, но волк тот поднял морду и крепко взял меня зубами за такую срамную часть мою, что от страха душа моя ушла в пятки. Я лишился речи.
Тут чья-то рука крепко ухватила меня за голову и потянула. Почти в беспамятстве уже понял я, что лежу у своего знакомого на плече, он приобнимает меня и баюкает, словно ребенка.
— Полно, полно, — приговаривал он. — Что же ты, небось, и девок не пробовал?
Я не смог ничего ответить от ужаса, потому как волчьи зубы все еще крепко сжимали то, чего лишиться я не хотел. Вдруг шершавый длинный язык выскользнул из волчьей пасти и сладко-пресладко огладил меня.
— Ишь, разбирает, — смеялся мне в ухо мужик. — Чует своих, волчонок. Уд-то срамной сучком стоит!
Я только дрожал от нестерпимой и стыдной муки, пока в глазах моих не потемнело.
Проснувшись поутру и смутно припоминая себе вчерашние происшествия, я в испуге кинулся к двери. Но горница была пуста, ни следа ночных гостей. Я выглянул во двор: буря утихла и солнце сияло, лошади наши были уже запряжены. В смятении я решил, что мне все привиделось…

 

Глава VII

 

…В эту минуту, с петлёю на шее принося Богу искреннее раскаяние во всех моих прегрешениях, не могу сказать, чтоб я опечалился своей смерти. Я видел, что Савельич лежит в ногах у Пугачева, умоляя о моем спасении. Но скорая смерть и покаяние сорвали пелену с моих глаз: я глядел на Пугачева, Пугачев глядел на меня. В одну минуту вся моя жизнь в Белогорской крепости позабылась, как сон. Я забыл и службу, и дружбу, дуэль, родительские тревоги и лицо бесценной моей Марьи Ивановны.
Я снова оказался на постоялом дворе посреди степи. Сияло солнце, скрипел снег под ногами. Поблескивали весело глаза моего вожатого, да трещали нитки на моем старом заячьем тулупе, когда его натянули на крепкие мужицкие плечи. А потом в глазах у меня стало темно, пахнуло жаром, волчьи зубы будто снова сжимали мою плоть, я метался и дрожал от ласки, от прикосновений жаркого языка. А рука самозванца, которую теперь целовали бунтовщики, крепко обнимала меня. Тревожный, постыдный сон вспомнился мне со всей ясностью, представляясь теперь ужасной явью.
Я обвел взглядом площадь, и всюду чудились мне волчьи головы, оскаленные пасти. Волки рыскали по городу, делили и рвали добычу. Я начинал думать, что лишаюсь рассудка. Потому едва заметил, как меня подвели к самозванцу и поставили перед ним на колени. Пугачев протянул мне жилистую руку, которой я уже касался когда-то губами неумышленно. Кто-то что-то говорил около меня, я различал шепот Савельича, крики смешались повсюду с волчьим рычанием. И, словно этого мало, постыдные похоть и нега, охватившие меня той страшной ночью, в точности повторились. Я обмер и не шевелился, опасаясь поднять глаза.
«Славная то была шутка, волка зайцем обрядить, — весело сказал Пугачев. — Погляжу, один мой знакомец страсть любит такие забавы. Как испужается сильно, так огнем от страсти горит, пуще печки зимой жаром дышит».
Я молчал сам не свой.
«Его благородие, знать, одурел от радости, — продолжал Пугачев. — Подымите его!»
Словно околдованный, я не двигался с места, наблюдая за присягой жителей крепости самозванцу. Будто невидимые узы притягивали меня к нему. Я не воспротивился даже когда перед моими глазами молодой казак ударил саблей по голове бедную Василису Егоровну. Не человека, а волка, оскалившего зубы, видел я над телом раздетой донага, растрепанной старухи-комендантши.
И только после отъезда Пугачева чары спали. Разум вернулся ко мне…

 

Глава VIII

 

…Вид разоренного комендантского дома пробудил во мне страшное подозрение, я воображал мою любезную Марью Ивановну попавшей в руки разбойников и от переживаний вдруг расплакался как ребенок. С горечью я вспоминал свое поведение на площади, свое молчание, когда даже Василиса Егоровна отважилась поднять голос против злодеев. По крепости бегали казаки, грабили дома, обирали живых и мертвецов. Повсюду раздавались пьяные крики. И теперь я с трудом удерживался от негодования, глядя на это, то и дело порываясь вмешаться. Я знал все разумные доводы, чтобы не рисковать напрасно своей жизнею. Ведь меня могли не узнать. Вернее — я судил себя без жалости, — звери могли не узнать во мне новую потеху их вожака, если бы я просто попался под пьяную руку казакам. Долг требовал от меня покинуть стан врага и явиться туда, где моя служба могла быть полезна Отечеству. Неприлично было офицеру оставаться в захваченной крепости и следовать за шайкой бунтовщиков. Но любовь советовала мне отыскать Марью Ивановну и быть ей защитником. В тот же час я знал, что один не в силах помочь никому. Как мог я полагаться на свои намерения, если при виде самозванца цепенел и впадал в мечтательность?
Новость о том, что Марья Ивановна чудом спаслась и ее спрятали в доме священника, куда и отправился пировать Пугачев с ватагой, довела меня до исступления. Добрая попадья успокаивала меня, опасаясь каких-то безумств, просила идти домой и беречь себя. Я же хорошо понимал свое сердце. Ясно видел я, что боюсь вновь встретиться с Пугачевым. Верно говорят, что изменники служат нечистым духам. Что со мною сделается, если я пробуду подле него долго или заговорю с ним? Не забуду ли я, зачем приходил? Если прежде меня пугали страшные картины бесчестия над той, которую я любил, то теперь я боялся очнуться в объятиях самозванца, ласкаясь к его руке, словно щенок.
В тот миг, когда я добрался до дома и Савельич, благодарствуя Всевышнему, встретил меня, я вспомнил о Швабрине. Со слов попадьи, Швабрин остригся в кружок и пил с Пугачевым за одним столом как их товарищ. Страшные то были мысли. Сделалось ли со Швабриным такое же зло, как со мною, или худшее? Не выдаст ли он Марью Ивановну самозванцу как дочь коменданта? Что он задумал? Часть меня рвалась к Пугачеву и Марье Ивановне, часть требовала бежать из крепости, и обеих я стыдился.
— А узнал ли ты, сударь, атамана? — спросил меня меж тем Савельич.
— Нет, не узнал, — солгал я.
Слушая заверения Савельича, что самозванец и разбойничий атаман чудесным образом оказался нашим старым степным знакомцем, я все же не находил покоя. Ни хлопоты Савельича об ужине, ни его жалобы на разграбление казаками нашего нехитрого имущества не могли настроить меня на домашний лад. Я верно полагал, что буря пуще прежнего собиралась над моею головой, и Пугачев скоро вспомнит про меня.
Едва стало смеркаться, явился казак от самозванца с объявлением, что де «великий государь требует тебя к себе, в комендантский дом». И я отправился туда с провожатым, заранее воображая себе свидание с Пугачевым и стараясь предугадать, чем оно кончится. Я был далек от всякого хладнокровия. Близилось полнолуние, в лунном свете хорошо была различима виселица со своими жертвами. Тело бедной комендантши, поруганное и ничем не прикрытое, все еще валялось под крыльцом комендантского дома. Что-то сделалось с моими глазами, отчего на несколько кратких мгновений я уверился, что вижу на мертвом теле рваные раны, схожие со следами собачьих зубов, страшные почерневшие лохмотья плоти на ляжках. Посланный за мной оставил меня у виселицы и поспешил по своей надобности, дав знак двум молодым казакам, стоявшим на крыльце на карауле. В темноте я не мог толком разглядеть их лиц, но когда они улыбались, мелькали белые крупные зубы с выступающими клыками. В отчаянии я сотворил крестное знамение.
— Ну, братец Курочкин, — громко сказал один казак. — Вишь, господин на нас поклоны бить скоро станет, заместо образов.
— Да он меня не признал просто, Фомка, — отвечал второй. — А твоей рожи ночью любой испужается.
Я сжал кулаки и заскрежетал зубами от гнева.
— Эй, твое благородие, не дури! — благодушно окликнул меня один из них. — Чего ты стоишь пнем и глазеешь старухе промеж ног на ее дырявую квашню? Зван к атаману, так иди.
Второй звонко расхохотался.
Сделалось жарко и невыносимый запах падали ударил мне в нос, будто усилившись стократ. С изумлением понял я, что сейчас без всякого рассуждения, как есть, безоружным, кинусь на караульных. Медленно, будто крадучись, я двинулся к крыльцу.
— Гляди, да у него зубы есть, — продолжал насмехаться казак. — Эй, твое-родие, а у самого промеж ног тож молодуха, как у девки?
Мне показалось, я прыгнул, и тотчас получил удар в грудь и свалился на ступеньку крыльца.
— Будет, Фомка, уймись, — сказал веско второй караульный и протянул мне руку, чтобы помочь. Я отвернулся и поднялся сам, бок у меня сразу заныл от неудачного падения.
— Не серчай на Фомку, — продолжил казак как ни в чем не бывало и дал мне дорогу. — Он сам в то не верит. Не держи на нас зла, мы с тобой давние знакомцы. Ты иди себе, куда звали.
Совершенно подавленный и сбитый с толку, я прошел в двери, а в спину мне донеслось:
— Чего не верю? Откель мне знать, я не ты, я ему носом в срам не тыкал…
…Невозможно рассказать, какое странное действие произвел на меня этот военный совет, на который я попал. Пугачев дал мне место среди казацких старшин, где все обходились между собою как братья и не оказывали никакого особенного предпочтения даже своему предводителю. Разговор шел о будущих действиях, и каждый хвастал своими победами и свободно оспаривал Пугачева. Позабыв обиды, с любопытством рассматривал я это сборище, где кроме меня не было никого чужого. Они сидели за столом прямо в шапках, в цветных рубашках, разгоряченные самым простым вином, с блистающими глазами. И когда решено было между ними идти к Оренбургу с осадой, все затянули хором заунывную бурлацкую песню про виселицу. С пиетическим ужасом смотрел я на грозные лица людей, сегодня вешавших, а завтра обреченных висеть в петле. Я слушал стройные голоса, и страшный тоскливый вой рождался у меня в груди, и тогда я услышал с улицы настоящий, призывный волчий вой. Стая откликалась на зов своих старшин.
Нужно ли говорить, что когда гости поднялись из-за стола, я хотел бежать, поспешил уйти вместе с ними. Но Пугачев сказал мне только: «Сиди». И мы остались один на один. Несколько минут он смотрел на меня пристально, иногда прищуривая левый глаз, но с удивительным выражением плутовства и насмешливости на лице.
И все это время я, путая слова и сбиваясь, молился о спасении.
Наконец Пугачев непритворно рассмеялся с такою веселостью, что и я словно против воли стал смеяться, глядя на него, без всякой причины. Этот смех был мне самому страшнее всякой казни.
— Что, ваше благородие, — сказал он мне, — ты крепче струсил когда мои молодцы утром накинули тебе петлю на шею али когда шутил с моими караульными? А может, и сейчас? Больно молод ты и прост. Чаю, небо тебе нынче с овчинку показалось? Крепко ты передо мною виноват, обещаешься ли служить мне с усердием, своему государю?
Я негромко засмеялся снова, заливаясь краской, словно девица перед свахой, щеки мои пылали. Пугачев прищурил левый глаз снова и уставился мне ниже пояса. Что я мог поделать, если слабое тело отвечало без всяких слов? Признать степного бродягу государем я был не в состоянии, назвать его в глаза обманщиком — было верной погибелью.
— Как я посмотрю, боишься ты все больше, — сказал он, нахмурясь. — Стало быть, великому государю присягать не будешь?
Смех мой превратился в стон, одежда сделалась моим первым врагом, я попытался вскочить. Но тихо скрипнула дверь, и давешний караульный как тень вырос за моей спиной, сдавил железной хваткой плечо и приставил широкий нож к горлу.
Я ощутил, что вот-вот покажется кровь, и замер.
— Рассуди сам, как мне врать, — сказал я, разом задыхаясь от страха и наслаждения. — Ты человек смышленый, ты увидел бы, что я лукавствую.
— Кто я же я таков, по твоему разумению? — Пугачев подошел и встал прямо передо мной, глядя мне в лицо сверху вниз.
— Бог тебя знает да черт, — прошептал я, закрывая глаза. — Но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку.
Я почувствовал, как грубая мозолистая ладонь прикоснулась к моей щеке. Он гладил меня так, как мать ласкает ребенка.
— А волку присягнешь? — спросил он тихо.
Преисподняя разверзлась у меня под ногами точно так, как рассказывал приходской священник. Я сидел на лавке и стоял посреди степи, под луной, продуваемый насквозь ветрами. Молодой казак приставил мне к горлу нож, но поджарый высоконогий волк сжимал зубами мне загривок. Я слышал призывный вой и хотел нестись стремглав навстречу тому, кто меня звал. Мозолистая рука ласкала мне щеку.
«Кровь зовет тебя, — слышал я. — Ты такой же, как мы, идем». Я хотел ответить, но только заскулил и смолк, ужаснувшись.
— Нет, — прохрипел я, подвывая, с другой попытки. — Нет, я хочу спасти свою душу.
— Тетеря… — выдохнул казак у меня над ухом, а потом он перехватил мою онемевшую руку и просто прижал мою ладонь мне же внизу живота. Я задохнулся и забился, как вытащенная на лед рыба.
— Душу? — переспросил Пугачев, когда меня отпустило. — Разве когда мы идем на войну против бусурман, кто-то возражает, если мы зубами рвем им глотки? Разве нет удачи удалому и в старину Гришка Отрепьев не царствовал?
— Ужасный конец, не страшно тебе? — спросил я едва слышно.
Пугачев задумался.
— А ты, осьмнадцати годков дурище, сам скажи, сладка ли нам жизнь без воли? Мы-то не благородия, — зарычал казак позади меня.
— А коли отпущу, обещаешь не идти против меня? — спросил Пугачев
Я помотал головой:
— Не моя воля, я государыне служу. Отпустишь — спасибо, а казнишь — Бог тебе судья.
Он ударил меня в плечо, почти в шутку, и показал мне рукой на двери. Пошатываясь, я встал и побрел прочь, но не успел выйти на улицу, как вскрикнул от боли. Волк вцепился мне сзади в ногу, но немедля и отпустил, и я кинулся бежать к своему дому.
Он укусил меня до крови…

 

Глава IX

 

…На следующий день он отпустил меня без всяких условий, кроме обещания передать оренбургским начальникам, что войско его идет к городу, и они могут еще сдаться добром. И я уехал. Я чуял их теперь за несколько верст, как они двигались по степи. Раньше всякой разведки я знал о приближении Пугачева к Оренбургу…

 

Глава XI

 

…Я вошел в избу: все было как в обыкновенной избе, Пугачев сидел под образами, в красном кафтане и высокой шапке, важно подбочась. В горнице было только несколько его ближних людей. Он узнал меня с первого взгляда, поддельная важность его вдруг исчезла.
— Как поживаешь? — спросил он меня с живостью. — Говори смело, я от них ничего не таю.
— Ехал я назад в Белогорскую крепость, — ответил я, полагаясь на Провидение и на ту симпатию, которую питал ко мне атаман. — Швабрин, которого ты поставил там верховодить, неволит больную сироту и насильно хочет на ней жениться.
Пугачев смотрел мне прямо в лицо: видимо, на имени Швабрина я выдал свои чувства, Бог ведает как, потому что самозванец вдруг разозлился. С нетерпением он дослушал до конца мою речь и коротко сказал:
— Я его повешу.
Я ощутил невероятное облегчение, словно скинул с плеч тяжелый груз, гнувший меня к земле. По правде, к тому не было еще никаких оснований. Но его голос и та необъяснимая легкость, с какою он без всяких раздумий решил чужую судьбу в мою пользу, — все это зачаровывало. Весело переглядываясь с Пугачевым, мы слушали перепалку его соратников, советовавших вешать или не вешать Швабрина. Мне задавали нелепые вопросы о состоянии дел в Оренбурге. Нелепые, потому что присяга не давала мне говорить правду. И с легким сердцем я врал им, даже не пытаясь притворяться. Кто-то предложил повесить меня, а не Швабрина, а кто-то меня вместе со Швабриным. Пугачев что-то отвечал на это невпопад. И только когда в чью-то светлую голову пришла мысль расспросить меня на дыбе, самозванец наконец открыто рассмеялся.
— Не балуйте, — сказал он. — Полно вам ссориться. Войдем в Оренбург, я всех тамошних начальников на одной перекладине перевешаю вам на потеху. А тут, братцы енералы, ничего не выйдет, не тот офицер нам попался. Тут устроишь дыбу, а выйдет иная потеха.
Спорившие не сказали больше ни слова, только молча переглядывались. Мне надобно было переменить разговор, который пошел в такую сторону, что мог кончиться для меня очень невыгодным образом. И я принялся с веселым видом благодарить Пугачева за подаренные мне прежде лошадь и тулуп, без которых давно околел бы в дороге. Атаман развеселился еще больше и принялся щурить глаз и подмигивать мне.
— Расскажи мне теперь, уж не зазнобу ли ты там в крепости оставил? Какое тебе дело до девицы, которую Швабрин обижает?
— Она невеста моя, — отвечал я просто.
— Что ж ты прежде не сказал? — захохотал Пугачев. — Я тебя немедля женю и на свадьбе твоей попирую. Садись со мной за стол да поужинаем пока.
Так я в третий раз оказался за одним столом и за трапезой с Пугачевым. Я был бы рад отказаться от этой чести, потому что оргия, коей я был невольным свидетелем, продолжалась до глубокой ночи. И только рука их самозванца на моем плече хранила меня от большой беды. Когда он наконец задремал, веселый и довольный, голова моя почти лежала у него на груди. И тогда, затихнув, страшные товарищи его сделали мне знак оставить их вожака…

 

…В следующий раз почти наедине мы оказались уже на пути к Белогорской крепости. Я ехал с ним в одной кибитке, и невеселые мысли о страшном человеке, от которого так прихотливо зависела моя судьба, одолевали меня.
— Что говорят обо мне в Оренбурге? — спросил Пугачев, будто бы и без всякого интересу.
— Что с тобою трудно сладить, — улыбнулся я. — Дал ты себя знать.
— Да! — сказал он с веселым видом и напускным самолюбием. — Я воюю хоть куда. Четыре армии взято мною уже в полон, есть и енералы убитые. Как думаешь, прусский король смог бы меня осилить?
— А ты бы с ним управился? — порой его наивность и хвастливость забавляли меня.
— Ваши дворяне, стало быть, его били, а я их бил. Дай срок, пойду и на Москву. Воли мне мало, тесно мне. Да нужно держать ухо востро, ребята мои — волки да воры. При первой неудаче одни свою шею выкупят моею головою, другие попробуют на мне клыки.
— Попроси милосердия у государыни! — предложил я со всей горячностью.
Он горько усмехнулся.
— Ты как дитя малое. Для меня уже не будет помилования. Продолжу как начал. Гришке Отрепьеву удалось.
— Его выбросили из окна! — вскричал я и в странном порыве схватил его руку в свои. — Выбросили, зарезали, сожгли, зарядили пеплом пушку и выпалили!
Он закрыл мне рот ладонью.
— Недалече осталось, — сказал спокойно. — Пока едем, я сказку сказывать буду. Калмыки говорят, что лучше день пить живую кровь, чем всю жизнь питаться мертвечиною.
«Жить убийством и разбоем, по мне, значит клевать мертвечину», — выдохнул я ему в ладонь. И это походило на поцелуй.
Через четверть часа въехали мы в Белогорскую крепость, и он точно исполнил все обещанное мне, пусть я его и обманул, скрыв имя и происхождение своей невесты…

 

Глава ХIV

 

…Уже после моего освобождения Марья Ивановна рассказала мне, как кинулась в Петербург искать для меня помилования, как встретила придворную даму в Царском Селе и выплакала ей свои беды. Поведала обо мне, о Пугачеве, о Швабрине, о том, почему Швабрин так худ и бледен и какая мука для него оставаться в городе и есть только человеческую пищу, и что в узилище я тоже долго не проживу. По произволению божьему придворная дама оказалась самой государыней, и судьба моя была решена…

 

* * *

Здесь прекращаются записи Петра Андреевича Гринева, и других никаких его мемуаров неизвестно. Семейственные же предания сказывают, что он был освобожден от заключения в конце 1774 года по именному повелению государыни. Он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою за минуту до того, как голова эта, мертвая и окровавленная, показана была народу.