Actions

Work Header

о чём промолчат, усовистившись

Work Text:

Исидор действительно любил своё дело и, хоть до отцовского искусства ему было ещё далеко, любил то, что выходило из-под его рук. Вот только иногда работы становилось враз столько, что оставалось только жалобно смотреть куда-то вдаль и резонно вопрошать, за что же такое горе. В последнее время это, благо, случалось всё реже. Из-за того, что никто из его семьи не был падок на деньги, Исидор не страдал от того, что заказов стало поменьше.

Люди, которым нужно было что-то сделать по дереву, если не струны приладить или гриф подклеить, то благодарственную надпись пустить по и так хрупкому боку инструмента, всегда находились, и в лавке им никогда не отказывали. Даже когда сделанное очевидно могло повредить и звуку и искусной работе.

Сначала убеждение Никонора в том, что лучше делать подобное своими руками, чем открещиваться, чтобы принесли тому, кто меньше знает, и вовсе загубил бы инструмент, разделяли только Аполлинария с Софьюшкой. Но ведь без излишней скромности можно было говорить о том, что Никонор в своём деле чрезвычайно хорош, а значит, то, что кому-то другому представляется совсем невозможным, ему ещё и удаться может. Вот уж действительно, дело мастера боится.

Так или иначе, заказов было достаточно, а работали всё ещё только отец с сыном. Их семье чужды были поверья о том, что женщине никакое дело доверить нельзя, но Аполлинария каждый раз, когда муж предлагал ей что-нибудь сделать, обычно это случалось после того, как он спорил с детьми о том, что их мать может с резаком обращаться не хуже, чем он сам, вполне резонно вопрошала, кто будет готовить обед и убирать те горы стружки, которые никто за собой не удосуживается подмести. Становилось стыдно.

С сёстрами было немного по-другому. Они все иногда помогали, вот только у Софьюшки, оказалось, есть своё дело, и никто не стал спорить о том, нужно оно или нет. Положить свою жизнь на врачевание — благородный поступок, хотя сама она едва ли считала так. Со старшими сёстрами всё было ещё проще и нелепей. Марфе давно стало скучно, да и косточки, из которых она вырезала очень искусные дудки, никогда не переводились. У Ириды же были настолько нежные пальцы, что вся семья предпочитала об этом улыбчиво отмалчиваться. Старшая из сестёр работала по дому наравне с матерью, но подушечки её пальцев оставались почти шёлковыми, и никому бы не пришло в голову предложить ей пробовать звук инструментов и править струны. Не потому что она бы отказалась, а потому что к вечеру у неё вместо пальцев кровавые мозоли были бы. Вот и выходило, что со всеми инструментами разбирались Исидор с отцом, заканчивая поздним вечером.

В тот день прервались чуть раньше: раздался негромкий стук, но почему-то не в дверь, а из окна. На деле же Исидор просто упал головой на руки, да так и уснул. По избе разлился негромкий весёлый смех, но каждый, и уснувший тоже, продолжили своё дело. Когда совсем стемнело, Никонор подошёл к сыну и устроил его на столе чуть удобнее. Исидор уже был не в том возрасте, когда его можно было бы без вреда для спины перенести на лавку, так что пришлось выворачиваться и подтыкать под сложенные руки кусок холстины. В сущности, летом никто не накрывался, но из окна ночью могло задувать.

Когда все устроились, вышло, что уже две лавки свободны, и Марфа только-только собиралась что-то сказать, — это можно было легко заметить по тому, как она шумно втянула в себя воздух, — как, что-то вспомнив, вздохнула и промолчала, что для неё было совсем несвойственно.

Дело было в том, что шутка у неё была совсем простенькая, да и все слышали её уже с неделю. Язвила Марфа о том, что, может, она сейчас пару лавок сдвинет и будет постелька, такая же, ради которой кое-кто из дому сбежал. Если ей никто не отвечал, как случилось пару дней назад, она продолжала, рассуждая о том, что, на самом деле, они не знают, может и не на кровати. Хотя, на её взгляд, уступать было бы глупо, потому что спали бы они тогда всё равно вместе, только уже на лавке или на полу, что в этом…

На этом моменте она тогда очень порадовалась, что в избе были только Исидор и Ирида, а Исидор просто испугался. Старшая из сестёр встала со своего места, чуть покачнувшись, ровными шагами дошла до Марфиной лавки и, как показалось, со всей силы ударила ту по губам. Исидор подскочил, но оглушённая Марфа махнула ему, расширившимися от удивления глазами смотря на сестру, из которой вырывались звуки, едва ли подобающие человеку. Ирида шипела, словно самая настоящая кошка:

— Ты это что удумала? Ты кто, сестра нам или чёрт из-под забора? — она явно задыхалась от злости, поэтому половина фраз так и оставались у неё в глотке, — Это ещё ничего, если другие себе позволят судачить, но ты-то… ты родную сестру под беду хочешь подвести? Скучно стало, в путешествие хочешь? — Ирида склонилась так низко, что Марфе пришлось вжаться спиной в стену и выпрямить спину, только чтобы они не столкнулись носами, — Так возьми палочку — и отправляйся, мне моя жизнь очень даже люба!

Было понятно, что она не договорила, но, видно, сил больше не было. Ирида откинулась назад, чуть не падая, и, шатаясь, отошла в угол, закрыв лицо руками. Они друг другу и слова не сказали до самого прихода родителей, хотя все знали, о чём говорилось. Ирида тихо плакала в своём углу, Исидор обнимал пальцами голову и не мог винить сестру. Марфе просто было плохо. Она ведь не хотела кликать беду, просто от природы длинный язык по приказу не упрячешь. Но тут вот удалось. Марфа не боялась пересудов соседей, даже собирала их, и, она знала, Ирида тоже над ними больше подсмеивалась, но что-то та знала такое, что оставалось только её знание уважить. Хотелось бы съязвить, что уважением делу не поможешь, но вместо этого она просто как следует прикусила язык, так что во рту даже солоно стало.

Софьюшка не ночевала дома и вообще делала что-то совсем странное. Однако её все слишком любили, чтобы хоть дурное слово сказать. Ирида, может, и хотела просто поосторожней быть, несмотря на то, что это делать было незачем, но из-за её вспышки, такой несвойственной, Марфа о себе как следует подумала и кое-что для себя поняла. Дело с младшей из сестёр, вообще-то, всем было понятное. Родители на него смотрели не то, что сквозь пальцы, а вообще не смотрели.

Началось всё с простой, но поэтической истории: Шура выгнала своего жениха из деревни, кинув ему вслед узел с пожитками. Женишок ей всю печень выел, а в какой-то день решил чёрт знает зачем наведаться к сёстрам за травами. Не сделай он этого, Шура, может, его подольше потерпела. А так они встретились на пороге избы, подсмотревшая соседская девочка рассказывала. Шура сидела простоволосая, а в руках — топор. Тот глупый юноша было рот раскрыл, чтобы поздороваться и какой-нибудь очередной вздор сказать, но тут его прервали, потому что, видимо, никаких сил терпеть уже не было и смотрела Шура совсем недобро.

— Я тебе зла не желаю, попомни моё слово, — начала она издалека, перекидывая древко из руки в руку, — Но мне от тебя уже тошно. Так что выбирай, дружочек, — язвительно выделила она голосом любимое его обращение, — Либо ты сейчас самое необходимое из мамушкиного дома собираешь и быстренько уходишь, — чуть подумав, она уточнила, — В лес можешь сегодня не соваться, а с рассветом уж изволь.

— Либо? Да ты мне что, угрожать вздумала, — женишок у Шуры правда был дурной. Совсем дурной, как он выжил-то — всеми любимый вопрос.

— Либо, — она уже не просто злилась, она была готова сделать то, что собиралась обещать, — Я тебе сначала правую ногу и левую руку отрублю, подожду часок, потом вторую ногу, потом… — она хмыкнула, — То, что тебе не нужно на самом-то деле, потом правую руку, и — её голос не повышался, только сжималась ладонь на древке топора, — Если ты до этого мига доживёшь, голову. А потом уж с половины костей мясцо снимем — и собачкам. Кости Марфе. Ну, а все остатки — в лес, волков тоже угостить нужно.

Если бы в тот миг их кто-то из взрослых подслушивал, Шура бы на долгие годы прослыла ведьмой, но они были на дворе одни, и только женишок с каждым её словом всё бледнее становился. Он был как заяц, который посреди поля присел и от криков так испугался, что его можно голыми руками брать. Только Шуре этот заяц нужен не был и всё, что она сделала — от души пнула незадачливого дурачка в спину, чтобы быстрее к матушкиному дому бежал. Как они собирали его пожитки, пока хитрая старушка, у которой кроме этого ещё было трое сыновей, падала Шуре в ноги, все плохо помнили. Зато как юноша убегал по протоптанной тропинке в поля, только раз вернувшись за узлом, кинутым ему вслед, очень хорошо.

Само собой, одной этой истории могло хватить, чтобы про Шуру ещё с год судачили, но она явно решила, что после такого уже ничего не страшно. Они с Софьюшкой поцеловались почти у всех на виду, да так, что сестринским поцелуем это можно было назвать с тем же успехом, как дракой. На самом деле всё было не так уж и плохо, потому что они-таки спрятались за угол дома. Вот только толпа разгорячённых весёлым зрелищем деревенским как раз мимо этого места валила обратно по своим домам. Так что, не заметить их мог только тот, кто сам решил, что больше потрясений ему на тот день не нужно.

На удивление, не заметить решили буквально все. Если кто и сплетничал, то в своём доме ночью попозже, чтобы кто чужой не дай бог не услышал. Но горе тому, кто любит или как там было в песне, которую так сложно вспомнить, когда она так нужна. Это событие оказало какое-то странное воздействие на Шуру с Софьюшкой. Что одна, что вторая ровно что пьяными напились, и страха не осталось вовсе. Видно, одна слишком испугалась за жениха, а второй после такого отказа уже и горы по колено были.

Софьюшка ночевала в чужой избе и для этого даже было оправдание. Шура после такого неудачного сватовства и почти женитьбы решила все вещи перебрать, заново обустроиться, чтобы ничего старого не осталось. Предлог вполне благовидный, и никто даже рта не смел раскрыть… кроме Марфы, у которой, вот что правда, то правда — язык ровно что помело. В итоге Аполлинарии и Никонору приходилось прикладывать определённые усилия, чтобы ничего не замечать, но они предпочли это.

Тут бы кто угодно согласился. Дёрнуть счастливую Софьюшку и что-то ей сказать, чтобы на лицо набежала тень беспокойства мог только совсем уж бессердечный болван. Болванов пока не находилось, и деревня замерла в ожидании чего-то, а чего — сама не знала. И всё, вообще-то, обещало со временем пойти своим чередом и забыться. Все уже сейчас были готовы всё позабыть. Кроме Юры, но тут уж он сам виноват.

Тот самый Юра, который собирался играть на чужой несчастной свадьбе. К слову, несчастная свадьба у Шуры была уже вторая, а первую они с Исидором самолично срывали, за что им была особая благодарность. Этот самый Юра слишком уж привык врываться в Шурину избу в любой день и время. У них были по-настоящему родственные отношения, так что в неурочные часы ему только больше рады были. А вот в этот раз Юра что-то сглупил.

Он успел только распахнуть дверь, набрав в грудь побольше воздуха, как тут же задохнулся. Дверь пришлось аккуратно прикрывать, вместо того, чтобы захлопнуть. В тот миг у Юры только две мысли было: утопиться или вешаться. Он неловко упал на ступеньки, да так и остался сидеть, облитый краской от пальцев до ушей. Румянец, понятное дело, понемногу сходил, но потерянный взгляд никуда не девался.

Когда весёлая Шура без пояса, босая и с коромыслом на плечах вывернула из-за угла, он уже не был красен, но на лице и так всё было написано. Они долго не заговаривали. Шура сначала попыталась перевязать платок, но пальцы, видно, не слушались, и она просто обернула его вокруг запястья. Потом вылила одно ведро в колоду, второе внесла в избу, стараясь открывать дверь на самую маленькую щёлочку, устроила коромысло у стены. Только после этого снова глянула на Юру и села рядом.

— Ты знаешь что, — попыталась она начать грозно, но голос сорвался, по щекам разлился румянец и Шура горячо зашептала, заглядывая Юре в глаза, — Ты меня как следует послушай. Только попробуй об этом хоть рот раскрыть, я тебе язык отрежу. И ничего, твои друзья помогут с театром, да и я не брошу. Но говорить не смей! Понял, Белосельский?

Юра судорожно закивал. Чужие слова его не напугали, а успокоили даже. Белосельский был уже смешон, потому что Шура называла его так второй раз за всё время. А первый был, когда Юра ей рассказывал и она повторяла, чтобы получше запомнить. Так или иначе, теперь у него как будто был замок, который можно было накинуть на дверь и не бояться, что она распахнётся от сквозняка.

Что хотел сказать, Юра к тому моменту уже совсем забыл, так что они с Шурой неловко попрощались, и он отправился на порог другой знакомой избы поджидать Исидора. От извинения, полетевшего вслед, только отмахнулся. Было бы на что злиться.

Забавно, но на ступеньках другого крыльца его уже ждали. Исидор был встрёпанный и явно сонный, кутался в отрез какой-то ткани и грел руки о чашку. А рядом стояла другая, заботливо накрытая блюдцем. Юра расплылся в совсем глупой улыбке и сразу же нырнул в подставленные объятия, мгновенно угреваясь. Руки из кокона было не выпростать, так что Исидор поил из своих рук, ласково улыбаясь.

Только один раз Юра едва не подавился. В памяти слишком ярко всплыло слишком белое в лучах поднимающегося солнца плечо. Хотелось убеждать себя, что под сползшим одеялом был ещё сарафан, а лямок не было видно, потому что пшеничные волосы по плечам рассыпались, так что Юра себя с удовольствием поубеждал. Но было и другое, за что он готов был проклясть своё зрение, которое было ещё слишком хорошим: на белом плече очень ярко выделялся округлый тёмный след. И, вроде бы, с кем не бывает, кто не падал и об углы не бился. Ну и что, что круглое, правда же всякое бывает… Вот только по краю следа были заметны продолговатые и круглые отметины. Совсем лёгкие, которые, наверняка, сойдут ещё до вечера, одно плохо — оставлены они были явно чьими-то зубами.

Единственное, на что у Юры хватало упорства, так это на то, чтобы не называть даже в своей голове имена. Смотреть в глаза, конечно, ещё долго будет так стыдно, что лучше уж правда в омут, но что поделаешь…

Тем временем Исидор осторожно похлопывал трясущуюся от кашля спину и был обо всём, что так назойливо кружилось в рыжей дурной голове, ни сном ни духом. Они не заговорили, потому что Юра чувствовал: стоит ему открыть рот, так он сразу всё и выложит, а Исидор слишком добрый, чтобы потом укорить чем-то, кроме раскрытия чужой тайны. Вот Юра и мучился в одиночестве, хоть и недолго. Ещё чашка не была выпита до конца, как стало враз слишком тепло и приятно, потому что чужие улыбающиеся губы коснулись уха. И ради этого стоило забыть всё, что угодно. Особенно — то, что не следовало знать.