Actions

Work Header

Секс

Chapter Text

Часть 1. Мораль.

 

— Профессор, скажите что-нибудь.

А что сказать? Погода сегодня хорошая. Обещали дождь, но, как видите, всё в порядке. Или не это надо?

Чарльз моргнул и сказал:

— Стало быть, вы меня вербуете.

Человек в пиджаке по ту сторону стола невыразительно улыбнулся. Вежливое любопытство в его глазах граничило с лабораторным интересом. Он посмотрел в глаза Чарльзу, бегло глянул на манжеты, оценил пальцы в чернильных пятнах и, очевидно, остался доволен.

— Громко выражаетесь, — мягко сказал он, примирительно разводя руки. — Как поживают дети?

— Прекрасно, благодарю.

— Всем ли они довольны?

Мало-помалу разговор начал Чарльза утомлять.

— Вы за этим меня вызвали — узнать, как дела у моих студентов? Могли бы написать письмо.

— Ну, не горячитесь вы так. Я надеялся на спокойный обстоятельный разговор. Мне говорили, что вы очень дипломатичны.

— Кто говорил?

— Разные люди.

— Будьте добры, не тратьте моё время.

Цээрушник сощурил глаза. На секунду из-за блеклой личины проступил характер.

— Начнём с того, что вас никто не вызывал. Профессор, давайте говорить как деловые люди, — наша поддержка вам только на руку. В обмен мы просим немногое. Однажды вы уже на это согласились.

— Я не помогал вам, а всего лишь не мешал. Это был единичный случай.

— Единичный случай с далеко идущими последствиями.

— Жаль, что так вышло.

— Жаль?

Цээрушник начал злиться, но мгновенно взял себя в руки. Чарльз почувствовал затаённую ярость и досаду. Обычно Чарльзу нравилось ощущать чужие эмоции: они, как лакмусовая бумажка, проявляли те черты характера, которые собеседник неумело пытался скрыть. Но в этот раз Чарльз предпочёл бы обойтись без эмпатии. С годами в нём развивалась эмоциональная брезгливость.

— Что именно вам жаль, профессор: что федеральный преступник оказался за решёткой? Или жаль, что вы к этому причастны?

— Я учитель, мистер Галлахер. Не политик.

— Не прибедняйтесь.

Чарльз блекло скривил губы и поправил рукав рубашки, выглядывающий из-под свитера. Этот некогда дорогой свитер он носил уже лет восемь.

— Чего вы от меня хотите?

Цээрушник вернул бесстрастную улыбку и деликатно сказал:

— Один разговор с Магнето. Не так уж много, верно?

Чарльз отчаянно не терпел бессмыслицы, но ещё больше не терпел вранья. Цээрушник был квинтэссенцией и того, и другого.

— Разговор о чём?

Цээрушник с готовностью пододвинул к нему папку. На ощупь она была глянцевая, дешёвая. Дешёвая, как стулья в комнате, как стол, как отделка стен. Дешёвая ровно настолько, насколько может позволить себе федеральная разведывательная организация с колоссальным бюджетом.

— А вы ознакомьтесь. Вас никто не торопит.

Цээрушник такой гуманный и вежливый, аж оторопь берёт.

— Расскажите вкратце, — сказал Чарльз.

Мистер Галлахер кашлянул и сказал:

— Как угодно. В папке вы найдёте краткий отчёт одного из надзирателей Магнето. Две недели назад он обнаружил в камере письма. Магнето приклеивал их к дну кровати, поэтому мы не можем точно сказать, когда они начали приходить. Всего их три. Третье пришло позавчера. Оно самое интересное.

— Погодите, какие письма? Ему запрещено получать почту.

— Мы пытаемся выяснить, как письма попали в камеру.

— А что он?

Цээрушник неприятно усмехнулся.

— Магнето никогда не изъявлял желания пойти на контакт.

«Пойти на контакт». Формулировка сухая, как бревно для растопки камина.

— Что говорят исследования?

— Исследования? — переспросил Галлахер.

— Вы наверняка проводили их при поддержке ФБР. У Бюро есть хороший отдел психологии поведения и прекрасные специалисты.

— Ваша осведомлённость льстит мне.

— Не лгите, — попросил Чарльз. — Она вас пугает.

Галлахер крякнул.

— Профессор, вы в курсе, какова позиция ЦРУ относительно применения ваших способностей?

— Нет нужды читать ваши мысли, чтобы сопоставлять факты. Так вы проводили исследования или нет?

Галлахер посмотрел на него бесстрастно.

— Предположим.

— Анализ почерка, отпечатки пальцев, исследование мелких частиц на бумаге?

— Разумеется. Разве я обратился бы к вам, если бы наши исследования к чему-нибудь привели? Мы решили спросить у Магнето в лоб, но он не очень-то жалует наших агентов. Очевидно, мутанту разговор с людьми представляется унизительным.

— Не гребите всех под одну гребёнку.

Галлахер отмахнулся от возражений, как от назойливой мошкары.

— Так или иначе, с нами он разговаривать не желает. А вот с вами может обмолвиться парой слов. Вы могли бы выспросить у него, откуда пришли письма, и узнать, зачем. Вам и самому это покажется интересным.

— А в чём, собственно, дело? Что за беда с письмами?

— Почитайте. В папке есть одно.

Зачем он так настаивает, подумал Чарльз. Хочет увидеть моё лицо в момент прочтения? Думает, что моя реакция показательна? Что же такое в этих треклятых письмах?

— Могу я забрать папку домой?

Цээрушнику совсем не понравился вопрос. Он мрачно посмотрел на Чарльза, перевёл взгляд на папку и со скрипом согласился:

— До завтрашнего дня отчёт ваш.

— Я могу идти?

— Вас никто не держал.

Чарльз поймал в его голосе насмешку, тщательно задрапированную радушием.

— Не сомневаюсь, — сказал он, взял папку и встал со стула.

Мистер Галлахер (шаблонное имя) гостеприимно проводил его до проходной.

 

* * *

 

В это время суток он испытывал беспричинную тревогу. Всегда ли с ним было так? Чарльз попытался вспомнить, когда это появилось. Не вспомнил. Беспредметная и бездейственная, тревога не имела ни начала, ни конца. Только время: каждый день в сумерки.

Он отпер ворота и проехал на территорию дома. За основным зданием помещалось ещё одно, скрытое зарослями орешника. Прадед построил его для прислуги, старомодно полагая, что обслуживающий персонал не должен делить крышу с господами. При Чарльзе пристройка стала гаражом. В гараж влезало пять машин и целая орда велосипедов. Чарльз водил «Плимут Валиант» шестьдесят второго года.

Чарльз припарковал «Плимут» и закрыл гараж. В сумерках дом казался ему незнакомым. Чарльз родился здесь и прожил без малого сорок лет, но временами не мог избавиться от ощущения, что замок так и не принял его за своего. Едва наступал вечер, замок щурился на него узкими окнами, а изящные шпили превращались в оскаленные клыки.

Чарльз уважал дом с детства и по сей день. Уважение к дому выросло из обоюдной нелюбви: Чарльзу не нравился викторианский полумрак и холод, а дому не нравился вздорный мальчишка. В детстве Чарльза пугали длинные коридоры и потрескавшиеся потолки. Казалось, за каждым лестничным пролётом тебя поджидает Нечто, а в мелких башенках крыши полным-полно вороньих гнёзд. Повзрослев, он перестал бояться, но тревога осталась.

Чарльз тщательно ухаживал за внутренней отделкой, обзавёлся множеством ковров, оборудовал хорошую столовую и кухню. Он поселил сюда пару десятков детей, чтобы стены пропитывались голосами и смехом. Дом принимал подачки с усмешкой родовитого старика, позволяя детям бегать по коридорам, а коврам — возлежать на паркете, но при любой возможности показывал характер. Сад за неделю зарастал сорняками, старые стены крошились, а плющ намертво впивался в камни.

Чарльз зашёл в дом, повесил пальто на театральную вешалку и двинулся в сторону своего кабинета. По дороге ему встретились трое подростков. Они синхронно сказали: «Здр-р-расти» и побежали в гостиную играть в настольный футбол.

В кабинете было темно и пыльно. Он вспомнил, что давно не убирался. Чарльз включил свет, положил бумаги на стол и задёрнул длинные плотные шторы.

— Ты уже вернулся?

Он оглянулся. Гроза стояла в дверном проёме, сложив руки на груди. На ней был трикотажный костюм с иголочки — сигнал того, что занятия кончились. Гроза предпочитала абсолютный порядок во всём.

Чарльз находил забавным, что бывшая угонщица автомобилей так педантична в отношении правил, но не позволял себе иронизировать. Гроза это ценила.

— Да, только что.

— Как всё прошло?

— Обычно. Боюсь, ЦРУ нечем меня удивить.

— Снова выставили бездарного профана и пытались завербовать?

— Нет, в этот раз агент был кремень.

— Только потому, что ты не проявил силу.

— А зачем?

Гроза сначала опешила, а потом улыбнулась. Улыбка была нечастым событием на её лице. Чарльз жалел об этом — улыбающаяся, домашняя Гроза нравилась ему больше, чем строгая женщина за преподавательским столом.

— Сейчас будет ужин. Дети уже поели.

— Я не голоден.

— Посиди с нами за столом. Всем будет приятно.

Он хотел отказать, но не нашёл повода. Гроза смотрела испытующе.

— Я подойду через пять минут.

— Славно. Мы будем ждать в столовой.

Она вышла. Чарльз остался в кабинете один, пытаясь вспомнить, зачем он сюда пришёл. Что-то стало с памятью. Забываются даже бытовые дела. Жизнь проходит по инерции, как у кукушки в часах. Останавливаешься на минутку: где я? зачем я сюда пришёл? что я хотел сделать? А в ответ — ничего.

Он стоял, сунув руки в карманы. Сквозняк из окна лениво полоскал шторы. Стоял минуту, две, десять. Что-то не давало покоя.

Взрослые жильцы дома ужинали позже, чем дети, обычно в половину восьмого или в восемь. Существовал заведённый порядок: место Чарльза во главе стола никто не занимал, по правую руку от него садилась Гроза, по левую — Рейвен. Присутствовала и Джин. Колосс, устроив тяжёлое тело на небольшом стуле, явно мучился от неудобства. Тем же страдал и Хэнк Маккой.

— К сожалению, — говорила Джин, — государственные дотации не так велики, чтобы позволить оборудовать новый класс.

— Но дети! — горячечно воскликнула Гроза. — Что за изверги могут отнимать дотации у детей?

— Добрый вечер.

Все синхронно подняли головы.

— Чарльз снова опаздывает, — сказала Рейвен. Ксавье сел на своё место во главе стола. Все замолчали, будто чего-то от него ждали. В собственном доме Чарльз почувствовал себя инородным телом, будто его присутствие среди остальных нарушало некий неизвестный ему баланс.

— Чарльз, — укоряюще сказала Рейвен. — У нас в гостях Скотт, если ты не заметил.

Чарльз поднял глаза: надо же, и впрямь Скотт Саммерс. Тот смотрел на него со счастливой преданностью цепной собаки.

— А, здравствуй, Скотт. Тебя не было уже пару дней.

— Неделю, — поправила Джин. — Его не было неделю.

— Простите, я забыл.

— Вечно с ним столько неприятностей, — сказала Рейвен, будто бы Чарльза здесь не было. — Он слишком много работает. Постоянно.

— Это вредно для здоровья, — сказала Джин. — Переработка — это что-то вроде невроза. Я изучала подобную проблему. Мы исследовали влияние перегрузок на мозг лабораторных мышей. Мы построили лабиринт с перегородками, где на каждой развилке были разложены разнообразные продукты. Мышь должна была постоянно выбирать, по какой дорожке нужно пойти, чтобы добиться того или иного угощения, и одновременно с этим отказываться от другого угощения, которое ждало её на иной дорожке. Параллельно мы замеряли жизненные показатели. Выяснилось, что мыши, принимавшие больше всего решений, испытывали осложнения с сердцем, сосудистую недостаточность, мышечную дрожь, потливость. Типичные психосоматические реакции на аффективное напряжение. Это доказывает, что нам по природе не положено много работать.

— А где можно почитать об этом подробнее? — заинтересовался Маккой.

— Я выдам полный список источников, Хэнк. Это очень многообещающее поле для исследований.

В тарелке Чарльза лежал стейк и листья салата. Он не был голоден и не мог отделаться от мысли, что время ужина можно было потратить на более важные дела. Но ужин был обычаем — одним из тех, которые составляют последующую традицию. Чарльз не был уверен, нужна ли ему эта традиция, но людям за столом она была необходима, и он принимал их мнение в расчет.

— Чарльз, что ты на это скажешь? — спросила Гроза. Он моргнул и сказал:

— Мне нравится работать.

— Но не до такой же степени, — взвилась Рейвен. — Чарльз, ты давно смотрел в зеркало? У тебя круги под глазами. Ты вообще спишь? Постарел лет на десять за последнее время. А этот свитер, Чарльз?

— А что свитер?

— Ты публичный человек, пора пристальнее следить за внешним видом. Завтра мы съездим в город и купим тебе хороший дорогой костюм.

— Завтра я поеду в банк разбираться с ценными бумагами. Скоро упадёт курс акций, нужно позаботиться о деньгах.

— Вот опять одно и то же...

Все теперь смотрели на него. Он напомнил себе, что это такая забота — пусть другая, непонятная ему и непознанная, но всё же забота в том виде, который они находят приемлемым. Чарльз заботился о людях иначе: его волновал курс акций, волновала программа обучения, он тревожился тем, что дети будут сегодня есть, и тем, когда они лягут спать.

Рейвен и остальные воспринимали тревогу другого порядка: например, их возмущали круги под глазами и поношенные свитера. Чарльз знал, что многие люди озабочены тем, как они выглядят в глазах окружающих, и знал, что так проявляется беззащитность, поэтому всё прощал.

— А что касается дотаций, — сказал Хэнк, продолжая давно начатый разговор, — то эту проблему имеет смысл решать комплексно. Я не раскрою государственной тайны, если скажу, что всем управляет система лоббирования интересов. Требуется вникнуть в эти схемы, чтобы чего-то добиться. В наше время никто не может точно сказать, что случится завтра. Взять хотя бы эту историю с Кингом.

— Ужасная трагедия, — сказала Гроза.

— Да, — согласился Хэнк. — Страшно наблюдать за тем, как движущие силы истории встречают такой отпор. Великий человек погребён в мелких спорах.

— А мутанты? — перебила Рейвен. — Что с мутантами? Вы говорите о Мартине Лютере Кинге и о том, как несправедливо притеснение негров, но справедливо ли то, что происходит с нами? О Кинге кричат на каждом углу, хотя прошло уже два года со дня убийства, а о мутантах — ни слова.

— Рейвен, — размеренно сказал Хэнк. — Я повторюсь: это вопрос лоббирования... Уже сейчас есть положительные сдвиги к смягчению позиции Вашингтона. Взять хотя бы эту войну.

— Все силы брошены на чёртов Вьетнам, а толку — кот наплакал.

— Чарльз, а ты что думаешь?

Он думал о том, что крупная сталелитейная компания на той неделе выпустила в обращение ещё несколько тысяч акций, что война неизбежно скажется на долларе, да и на энергетике тоже. С акций и экономики мысли мгновенно переключились на науку: в Гарварде есть несколько генетиков, изучающих механизмы мутации, и было бы неплохо раздобыть их отчёт. Ещё он думал о том, что Церебро нуждается в доработке. Потребуются крупные финансовые влияния, и на этой волне нелишней станет закупка нового оборудования для учебных классов. И дом пора реставрировать. Трубы уже не те.

Он с опозданием понял, что кто-то назвал его имя, и обнаружил, что все за столом на него смотрят.

— Думаю... о чём?

— О том, о чём мы говорили, — невозмутимо сказала Гроза. — Ты ведь слушал?

С досадой он бегло пробежался по мыслям присутствующих. Хэнк думал о подставных людях в Вашингтоне, Рейвен возмущалась сокрытием мутантов, Джин... Джин сопереживала Мартину Лютеру Кингу. Колосс, как и Скотт, в разговор не встревал.

Гроза чувствовала обиду на Чарльза, хотя и не желала в этом признаваться.

Чарльз с удивлением ощутил, что не чувствует вины. Вина кончилась уже очень давно.

— Так что? — воинственно сказала Рейвен. — Ты согласен с тем, что о мутантах несправедливо умалчивают?

— Да, — сказал Чарльз. — Согласен.

Рейвен улыбнулась, почувствовав собственное превосходство. Чарльз тоже его почувствовал, эхом. Это не обидело его и не задело. Чарльз рассудил так: если Рейвен нужно чувствовать себя выше — пусть. Это ни на что не влияет.

— Чарльз, — сказал Хэнк мягким голосом, — мы пытаемся донести до тебя мысль, что необходимо прощупывать почву в Вашингтоне. Ты должен основательно поработать над репутацией мутантов в мире людей.

— Зачем?

Хэнк приподнял брови. Широкие надбровные дуги слились с густой гривой.

— Зачем работать над репутацией?

— Я учитель. Я школой занимаюсь.

— Чарльз, ты же не хочешь, чтобы общественность была настроена против мутантов.

— Я делаю своё дело. Только и всего.

— Это неправильно, — резко сказала Рейвен. — Мы не должны позволять людям думать, что они сильнее нас. Ты понимаешь это? Понимаешь, какая у мутантов репутация в Вашингтоне, Чарльз? Знаешь, как мы выглядим в их глазах?

Он пожал плечами.

— Мне это безразлично.

Повисла напряжённая тишина.

— Перестаньте, — сказал Скотт. Он глянул на Чарльза с ревностной преданностью, будто желая доказать: я свой, Чарльз! я за тебя!

Чарльз посмотрел на него с недоумением.

— Профессор просто очень устал.

Все схватились за эти слова, как за соломинку.

— Да, дружище, — прогудел Хэнк. — Тебе нужно выспаться. Выглядишь неважно.

— Я об этом и говорила, — сказала Джин. — Рабочие перегрузки плохо влияют на принятие решений.

Чарльз подумал: о каких решениях идёт речь? Чего они от меня ждут? Зачем я здесь и о чём идёт разговор?

Мысли кружили, как мушки. Он встал из-за стола.

— Я, пожалуй, пойду. Скопилось много дел. Благодарю за ужин.

— Но ты даже не притронулся к стейку, — сказала Гроза.

Он извинился. Гроза не прояснилась. Все провожали его до дверей укоряющими тяжёлыми взглядами. В кабинете он присел в старое кресло на резных ножках. Сквозняк всё ещё трепал шторы и шуршал бумагами на столе.

Он чувствовал, что с привычным миром происходит что-то не то, но не мог понять, где именно случился слом и как его подлатать. Это мучило. Чарльз привык брать на себя ответственность и решать проблемы. Но эта проблема не решалась. Она даже не находила обозначения.

Он подумал о Грозе.

Гроза... За что она так на него обижена? Обида старая и горькая, как прогорклый орех. Чарльз вспомнил, что когда-то Гроза надеялась на большее. Это было... лет пять назад, кажется? Да, пять. Гроза едва появилась в школе. Яркая молодая женщина, густые волосы ослепительной белизны идут в резкий контраст с тёмно-бронзовой кожей. Плавные, женственные черты лица: томные губы, высокий лоб. Он чувствовал на себе кошачий взгляд и ощущал особую силу влюблённой женщины. Она надеялась долго — может быть, год или два. Или до сих пор? Чарльз не знал, потому что не интересовался. Лет семь назад он перестал читать без разбора чужие мысли.

Может быть, Гроза злится, потому что у них так ничего и не вышло? Нельзя недооценивать красивую женщину, которая нежеланна. Возможно, она надеялась, что он клюнет хотя бы на тело... Да, хотя бы так.

Чарльз усмехнулся и провёл рукой по лицу, вытирая глаза. Мысли о сексе — смешные, странные. Трудно вспомнить, когда они последний раз его волновали. Он не чувствовал никакой дрожи в сердце, никакого желания приятно провести ночь. Все страсти как закупорило. Не было даже чувства обделённости.

Быть может, Рейвен права, и он действительно рано состарился.

Вдруг что-то сильно и больно кольнуло его в подреберье. Мысль. Он не успел ухватиться.

Речь шла о сексе, и вдруг он о чём-то подумал. О чём?

Моргнув, он пошарил взглядом по пространству кабинета. На столе поверх всех бумаг лежала серая папка. Он взял её в руки, некоторое время не решаясь открыть. Потом открыл.

И сразу же, не давая ни секунды покоя, не жалея и не щадя, на него рухнуло резкое неуютное лицо, глядящее с фотографии серыми колкими глазами. Фотографию прикрепили скрепкой к первому листу.

Внизу — печатными буквами — подпись: Эрик Леншерр, № 299566.

Чарльз вдруг осознал, что не дышит уже секунд десять, и со свистом набрал воздуха в лёгкие.

Магнето смотрел прямо в камеру, не пытаясь ничего из себя строить. Он не был ни надменным, ни униженным. Спокойное, жёсткое, презрительное по природе лицо. Фотографию сделали семь лет назад, в день ареста. Вот, тут есть даже число: 24 декабря 1963 года.

Эти семь лет Чарльз толком и не заметил.

Чарльз снова пробежался взглядом по подписи и загнал подальше мрачную мысль: что ж, Эрик, ты снова обзавёлся личным номером. Как будто мало тебе того, который выбили на руке.

В висках предупредительно застучала головная боль. Чарльз перевернул лист и начал читать.

Эрика Леншерра держали в пристойных условиях. Так, по крайней мере, гласил отчёт.

Питание — обычное. Стандартный набор американского заключенного: завтрак номер два, ужин номер три, яичница, сосиски, говядина. Посуда, как строго обозначено, одноразовая. Воду и молоко разливают в пластиковые стаканчики.

Раз в месяц позволяется заказывать несколько книг. Книги привозят в камеру пачками, предварительно освободив от скрепок и креплений. Судя по всему, современность не слишком волнует Леншерра — он заказывает только старые издания. В прошлом месяце взял «В поисках утраченного времени» Пруста, ранее — «В ожидании Годо».

Раз в три дня — душ под присмотром стражников.

Заключённый агрессии не проявляет.

Чарльз перечитал последнюю фразу трижды, пытаясь прислушаться к внутреннему голосу. Внутренний голос молчал. Не было ни разочарования, ни торжества. Чарльз не знал, что он должен чувствовать по этому поводу, и не чувствовал ничего.

Далее шла бестолковая опись имущества (имущества у Леншерра не было), а на следующей странице нашлось письмо. Не оригинал, разумеется. Копия. Некто из ЦРУ дотошно пронумеровал её и внёс в протокол. К письму предлагалась краткая характеристика. Чарльз сначала прочитал её.

«Речь и форма построения предложений исключает импульсивный характер эксцесса, протекающего по типу „короткого замыкания “. Автор письма — организованный, рациональный, не подверженный аффекту. Признаков повышенной внушаемости не проявляет. Ряд факторов указывает на нарциссивного социопата, отвергающего общество. Скорее всего, мутант. ОПАСЕН».

Последнее слово жирно подчёркнуто красным маркером.

На взгляд Чарльза, характеристика вышла слабой. Он развернул письмо. Оно было написано от руки, карандашом и печатными буквами.

 

Магнето,

Откликаешься ли ты ещё на своё имя? Я спрашиваю это со всей серьёзностью, будучи обеспокоен тем, сколь сильно на тебя повлияла система наказаний. Надеюсь, ты не слишком утомлён безыскусностью людей, которые тебя окружают, и уже не питаешь иллюзий идеализма, который (признайся) ты так яро проповедовал в былые годы. Разве не кажется тебе сейчас, когда ты заточён в свою пластмассовую коробку, что прежние идеи давно отжили своё, и не может быть никакого братства между мутантами, как не может быть его между людьми? Ведь никто из соплеменников не заступился за тебя. Проповедуя превосходство мутантов, ты, вероятно, полагал, что речь пойдёт о сражении с людьми, но давай будем реалистами: сражение не удалось. Думаю, дело в том, что никто не хотел сражаться по-настоящему. Мутанты (и люди) предпочитают превозносить силу слова, не ударяя палец о палец, и слова правят ими больше, чем дела. (Не веришь — взгляни на политику Вашингтона, она говорит красноречивее, чем я).

Ты должен понять: говоря это, я вовсе не подразумеваю, что мутанты не стоят своего существования. Всякий вид достоин жизни — кому, как не тебе, польскому еврею, лучше всех об этом знать? Но мне искренне жаль, что всё так сложилось.

И не злись. Я разочарован в той же мере, что и ты.

 

Чарльз дочитал и вернулся взглядом к первой строчке. Прочитал снова. Потом ещё раз.

Головная боль постукивала внутри черепа. Он откинулся на спинку кресла, закрыв глаза, и некоторое время старательно думал ни о чём. Потом распрямился и снова вернулся к письму. Оно в который раз ничего ему не сказало.

На столешнице среди вороха бумаг Чарльз нашарил телефонный аппарат, медленно снял трубку и набрал номер.

Гудка не было — ответили сразу же.

— Слушаю.

— Это Ксавье, — сказал Чарльз. — Я согласен.

По ту сторону трубки хмыкнули и сообщили:

— Завтра в два. Не опаздывайте. Вас встретят на проходной.

 

* * *

 

В каждом здании ЦРУ (а их Чарльз повидал немало) он ощущал себя неуютно, потому что знал: эти стены никого не любят. Нелюбовь эта была иного сорта, нежели та, к которой Чарльз привык в собственном доме. Замок Ксавье был сварлив и неприветлив к молодняку, потому что трепетно дорожил историей. Стены ЦРУ не дорожили ничем.

Чарльз пришёл за десять минут до назначенного времени, но мистер Галлахер уже ждал. Казалось, он никуда не уходил отсюда — ни вчера, ни сегодня, ни когда-либо ещё. Его лицо можно было узнать лишь по отпечатку системной собранности: все агенты ЦРУ носили на себе печать непримечательности и алмазной твёрдости.

— Пойдемте, — сказал Галлахер. — Я раздобыл вам пропуск.

Они пошли. Чарльз подумал, что сейчас они выйдут с чёрного входа, сядут в машину и поедут в другое место. Федеральный преступник Эрик Леншерр не может содержаться здесь — здесь, где секретарши обыденно цокают каблуками по коридорам, порхая из кабинета в кабинет. Проходя мимо одной из дверей, Чарльз против воли бегло глянул в проём и увидел мужчину с сигаретой, который вдохновенно вещал в телефон:

— Бумаги, Эмили, предоставьте мне все бумаги!

Они дошли до второго вестибюля, ступили в лифт, и мистер Галлахер нажал кнопку цокольного этажа. Чарльз приподнял брови. Галлахер любезно пояснил:

— Нам придётся спуститься в самый низ.

Чарльз услышал иронию, но Галлахер даже не усмехнулся. Возможно, он просто не понимал сарказма.

Двери лифта открылись. Здесь уже не было людей.

— Нам сюда, — подсказал Галлахер, открыл ключом неприметную железную дверь справа и пропустил Чарльза вперёд. Снова открылся коридор. Одна дверь бросилась в глаза особенно ясно — она была пластиковая. Нет нужды объяснять.

Галлахер вставил в отверстие рядом с дверью пластиковую карту пропуска и нажал кнопку. Дверь открылась. Тотчас Чарльза ослепил белейший лабораторный свет.

— Здесь хорошее освещение, — сказал Галлахер. — Чтобы ничего не пропустить.

— Разумеется, — сказал Чарльз. Через пару секунд глаза понемногу начали привыкать.

Первым делом он увидел комнату — не большую и не маленькую. Здесь работали четыре дежурных в штатском, с виду обыкновенные парни. Их лица казались Чарльзу смутно знакомыми, и он подумал, что все сотрудники ЦРУ выглядят одинаково.

— Это Чарльз Ксавье, — коротко бросил Галлахер и по заведённому порядку добавил: — Личность подтверждаю.

Пластиковая дверь закрылась, а вместе с ней закрылись и все внешние звуки — отдалённое жужжание лифта, эхо шагов и гудение потолочных ламп. Наступила полная тишина. Чарльз представил, какова жизнь в такой тишине — жизнь, исчисляемая не минутами, а годами.

Единственным металлическим предметом здесь были огромные металлодетекторы в двух шагах от дверей.

— Сэр, — сказал один из безликих парней, — снимите, пожалуйста, все металлосодержащие предметы.

Чарльз снял ремень вместе с пряжкой и положил на стол у входа. Чуть подумав, положил туда же ручку из внутреннего кармана пальто, а затем и само пальто — на нём были железные пуговицы.

— Запонки? — подсказал Галлахер.

— Не ношу.

— И обувь, будьте добры, — сказал другой парень и пояснил: — Сейчас в моде металлические набойки. Видите, мы и сами босиком.

Чарльз опустил глаза. Надо же, действительно босиком. Он задумался, видел ли ещё хоть раз в жизни что-то столь же нелепое. Цээрушники смотрели выжидательно. Чарльз покорно снял ботинки и остался в носках.

Металлодетектор ничего не нашёл, хотя Галлахер и его соратники искали дотошно.

— Я предпочёл бы побыстрее начать и закончить, — сказал Чарльз.

— Конечно, — согласился Галлахер и кивнул одному из агентов.

Открылась ещё одна дверь. За ней лился новый узкий бетонный коридор (как они утомительны), а вдалеке...

Вдалеке была комната с прозрачной стеной, сквозь которую Чарльз ясно увидел человека, стоящего на ногах. Их разделяло не больше шести метров.

Чарльз вдруг подумал, что не хочет на него смотреть. Не хочет — и всё.

— Столько бетона — для изоляции, — пояснил агент.

— Прослушка есть? Я узнаю, если солжёте.

Цээрушник взглянул проницательно.

— Нет, сэр. Он мог бы воспользоваться проводами и чипами.

— Верно.

— Узнайте у него всё, что сможете. Вам придётся разговаривать сквозь стену. Там есть слуховое окошко, на самом верху. У вас есть двадцать минут.

Они уже подошли, и цээрушник со значением сказал:

— Мы надеемся, что вы удержитесь от необдуманных поступков.

Спокойный голос из-за прозрачной стенки ответил ему:

— Не тревожьтесь, дружище. Это он меня сюда посадил.

Чарльз вгляделся в серые холодные глаза. Они приветственно моргнули.

— Здравствуй, Чарльз.

— Пожалуйста, — сказал Чарльз агенту, — оставьте нас.

Агент молча и бесшумно ушёл.

 

* * *

 

Чарльз никогда не задумывался о том, красив Эрик Леншерр или нет. Никому бы не пришло в голову задаться этим вопросом. Чарльз воспринимал внешность Эрика как подходящую оболочку внутреннего содержания — броскую, мощную, хищную, с жесткими линиями, высеченными на сильном лице. Внешность сидела на Леншерре так же прекрасно, как сидит на плечах мастерски сшитый пиджак.

Сейчас Чарльз вдруг подумал, что Эрик и в самом деле был красив.

Был. Уже нет.

У того Эрика была особая форма умонастроения, особая манера держать себя — гордо поднимать подбородок, прямо смотреть (зрачок вбит в радужку серых глаз, как шляпка гвоздика), широко оскаливаться, скупо одеваться. В нём чувствовалась иррациональная опасность, не выраженная словом. Опасность с бравадой, с огоньком.

У этого Эрика были казенные поношенные брюки и тюремная рубаха не по размеру. Из ворота нелепым белым пятном выныривала жилистая шея с вздутыми синими венами. Он был бледен. Кожа светилась не благородной белизной, а безжизненной серостью человека, много лет не видевшего солнца.

Деталь, за которую Чарльз зацепился с облегчением, — чёткие, словно высеченные из мрамора морщины. Они были ему знакомы.

Эрик опустил глаза.

— Давно я не видел людей в обуви. Что сейчас носят, Чарльз?

— Что?

— Обувь, Чарльз. Сосредоточься. Какой фасон в моде?

— Не знаю. Я давно не покупал обуви.

— Ты, вероятно, очень занят?

— Да.

— Что ж, отрадно, что ты нашёл время заглянуть.

Чарльз улыбнулся ему. Эрик улыбнулся тоже — хлёстко, одними уголками губ. Чарльз знал: так выглядит не улыбка, это лишь пощёчина. Свою пощёчину — вполне заслуженную, — Чарльз вынес без малейшего удивления.

— Ты сильно сдал, — сказал Леншерр после паузы. — Выглядишь старым.

— Я моложе тебя.

— Ненамного.

— Но моложе.

— Чарльз, ты меня разочаровываешь. Я надеялся на интересный разговор.

Чарльз пожалел, что ему не принесли стула. Он чувствовал бы себя лучше, если бы сидел. Что до Эрика, то тот, напротив, стоял едва ли не по стойке смирно, идеально выпрямив спину. Чарльз отвёл от него глаза и осмотрел камеру: стол и стопка книг, нары, тумбочка, унитаз. По лицу Эрика бродили желваки.

— Мне жаль, что разговор неинтересный. Но у тебя ведь есть собеседник.

— Ради всего святого...

— Я пришёл о письмах поговорить. Только о письмах.

Леншерр вздёрнул бровь, не меняя выражения лица.

Этот красноречивый миг ударил по Чарльзу так, что в грудной клетке стало больно и горячо. Чарльз ненавидел себя за это.

— Мне сейчас не хочется говорить о письмах. Давай поговорим о чём-нибудь другом. Например, о том, почему наши общие друзья послали сюда именно тебя. Ты сам попросил?

— Нет.

— Ну конечно, нет. Вероятно, они попросили тебя, потому что ты их единственный знакомый телепат. Тебя не беспокоит, что ЦРУ использует твой гений, Чарльз?

— Мы разговариваем не об этом.

— Как раз об этом. Видимо, не беспокоит.

Леншерр замолк и молчал минуту. Чарльз стоял, борясь с кратким мигом желания, которого не испытывал годами. Ему захотелось прочесть чужие мысли.

Желание зудело, ныло во всех суставах, оно мучило, но Чарльз не дал ему никакого шанса. Когда-то давно он не был обременен ответственностью за чтение мыслей, и Леншерр его от этого отучил.

Сейчас, спустя столько лет — господи, столько лет — Чарльз он не позволял себе проявить к беззащитному Леншерру неуважение, и Леншерр прекрасно это знал.

Он открыл рот и задал вопрос, которого сам не ожидал:

— Как ты тут?

Леншерр закрыл и открыл веки. Сильное, испещрённое морщинами лицо дрогнуло. Он позволил себе слабость на секунду, а потом вновь собрался воедино и коротко сказал:

— Прекрасно. Поговорим о письмах?

Свинцовая усталость во всех мышцах. Чарльз огляделся, будто надеясь, что стул материализуется из воздуха. Стула не было. Тогда Чарльз сел на пол, сложив по-турецки ноги.

— Что ж, давай о письмах.

— Я не знаю, кто их прислал.

— Блефуешь.

— Не исключено. Всё, что я знаю, — что этот парень очень умён. Ты и сам это заметил.

— Я читал только одно письмо.

— Его достаточно, чтобы это понять.

— Говори со мной честно.

— Зачем?  Я был с тобой честен, Чарльз. И поэтому оказался здесь.

— Ты здесь не поэтому, — сказал Чарльз. — Ты здесь, потому что...

— Потому что?..

— Ты убийца.

Леншерр засмеялся коротким лающим смехом.

— А кто нет? Я не верю, что ты всё ещё тешишь себя надеждами о том, что мир может стать ясным и правильным, если плохие парни окажутся за решеткой.

— Не тешу.

— Лучше бы ты убил меня.

— Хватит.

— Но ты предпочёл сдать меня властям. И кому, чёрт побери, кому?

— Я не сдавал тебя. Я просто не стал сопротивляться.

— А взамен получил спокойные, счастливые годы жизни...

Последнюю фразу Леншерр произнёс ядовито.

— Всё так, — сказал Чарльз. — Теперь вернёмся к письмам?

— А что тебе на этот раз пообещали?

Чарльз не ожидал, что скажет правду, но сказал.

— Пообещали, что школа останется неприкосновенной для властей.

Леншерр поджал губы.

— И всё? Чарльз, это дёшево.

— Мне безразлично. Я делаю своё дело и защищаю школу.

— И что, школа отвечает?

Ни с того ни с сего Чарльз понял, что Леншерр попадает в точку, бьёт одним словом в самую сердцевину, и ему нечего ответить, потому что он прав.

Возможно, Эрик всегда был прав.

Возможно, они оба были правы, но что теперь?

— Стало быть, ты по-прежнему увлечён людьми.

Чарльз споткнулся. Эрик смотрел на него прямо и без ужимок. В вопросе не было никакой издёвки. Чарльз поймал себя на мысли, что людьми он больше не увлечён.

Он увлечён делом, увлечён возможностью, увлечён наукой и развитием, а люди…

Люди давно стали ему безразличны.

— А чем увлечён ты?

Леншерр едва не рассмеялся снова, но погасил смех в уголках губ.

— За неимением всего остального я занят наследием человечества, Чарльз. Книгами, временем... Агентами ЦРУ, в конце концов. Ты замечал, как сильно они друг друга повторяют?

— Здесь не место, чтобы это обсуждать.

Леншерр хмыкнул и ответил:

— К сожалению, другого места нет.

Чарльз давно ни с кем не разговаривал так.

Разговоры, случавшиеся в его жизни, напоминали просмотр кинематографической картины. Подразумевается, что ты участвуешь, но на деле твоя участь — наблюдать и выносить вердикт, а люди по ту сторону экрана никогда тебя не услышат, как бы громко ты не кричал.

Люди, населявшие мир Чарльза, не слышали его даже вплотную, а Эрик слышал сквозь маленькое слуховое окошко. И отвечал.

— А ЦРУ знает о природе наших с тобой изумительных отношений?

Чарльз очнулся от мыслей и уставился Леншерру в лицо.

— Прости?

— Они знают, — медленно и чётко повторил Эрик, — что мы с тобой трахались?

Чарльз молча смотрел на белую шею, тянущуюся из ворота, на морщины и на бесформенную тюремную робу. Попытался вспомнить... вспомнить что-то, чему не давал спуску, что отказывался признавать своим, лишь бы оно не стало общим. Вся собственность Чарльза рано или поздно уходила в третьи руки. А это не ушло.

— Нет, — сказал он. — Они не знают.

— С чего ты решил, что я не сказал?

— Решил, и всё.

Эрик посмотрел на него так, что стало ясно: он и впрямь не сказал.

Сейчас, запоздало, сквозь годы, Чарльз неожиданно сообразил, что в этом было нечто постыдное, что секс — как сила, как тяга, как порочная магия — в глазах общества на века останется мерзким, рафинированным словом. Словом, которое стонет и хлюпает, вцепляется в простыни, истекает влагой, дрожит, скачет, захлёбывается в хрипе, обречённое на осуждение и досужую молву. И пусть.

Пусть, пусть.

Это — моё, только моё, не общественное, не остросоциальное, без лоббирования интересов; я не хочу отдавать своё слово Вашингтону, не хочу обсуждать за ужином, не хочу искать слов в ответ, когда слов у меня нет.

Я хочу… хочу только увидеть лицо, озарённое пламенем интеллекта, лицо без фальши, без пустословия. Хочу прикоснуться к этому лицу, ощутить шероховатость, тепло кожи, почувствовать, как под оболочкой мощно грохочет сильное умное сердце. Я хочу оказаться среди своих.

Чарльз неосознанно приложил руку к стеклу — без мольбы, просто так, на одну секунду. Стекло было холодным и гладким.

— Уходи, — тихо сказал Эрик. — Я не знаю ничего о письмах. Они появляются в камере сами. Не знаю, кто их пишет, и зачем — тоже не знаю.

Чарльз убрал руку от стекла, кивнул, встал с пола и быстро пошёл к выходу.

 

* * *

 

— ...не могу поверить, что они разгоняют демонстрации!

На лице Грозы застыл неподдельный ужас. Она прикрыла ладонью рот и некоторое время сидела так, ничего не говоря. Вдалеке жужжал телевизор, но Чарльз его не слышал: он листал газеты в поисках экономических сводок.

— Тираны, — обронила Мистик. В руке она держала бокал с вином и вдумчиво его рассматривала. — И эти люди считают, что борются с коммунизмом. Они не знают, что такое борьба.

Хэнк, устроившись в кресле, листал учебный план. Услышав Рейвен, он оторвался от чтения и с недоумением на неё посмотрел.

— Рейвен, одной войны явно достаточно.

— Хэнк, ради всего святого, хватит сворачивать на Вьетнам, тебе прекрасно известно, что я имею в виду. Я говорю о правах. О наших правах, Хэнк.

Кто-то позвал Чарльза по имени. Он запоздало поднял голову от газетного листа.

— Да?

— Чарльз, что ты думаешь о разгоне демонстраций? — спросила Гроза. Судя по укору в глазах, она это уже спрашивала, но он не услышал.

— Какой демонстрации?

— Оставь, Ороро, Чарльз не смотрит телевизор, — с горькой улыбкой сказала Рейвен. — К сожалению, он давно уже не интересуется обществом.

— Правительство разгоняет мирные демонстрации в Вашингтоне, — сказала Ороро. — Каково это, по-твоему?

— А что с «Апполоном-13»?

Все посмотрели на него непонимающе.

— Завтра обещали опубликовать доклад по нему. Я сейчас вспомнил.

— Чарльз, мы говорили о демонстрациях, причём здесь «Апполон-13»?

Он на минуту застыл, осознав, что связи нет никакой. Связь существовала лишь в его голове, но он не смог бы объяснить её присутствующим.

— Ни при чём, — сказал он вслух. — Совсем ни при чём.

— Ты не понимаешь простых вещей, Ороро, — сказала Рейвен лишённым сомнения тоном. — Чарльзу давно нет дела до идеалов. Чарльз яро увлечён материей. Ну, например, деньгами или космическими спутниками. Я с нежностью вспоминаю времена, когда ему нравились души, а не плоть.

Чарльз поднял на неё глаза. Рейвен улыбалась, пронзительно глядя ему в лицо жёлтыми глазами. Улыбка низводила её выпады до дружеской шутки. Глядя на сестру, он размышлял о том, какой реакции она ждёт, и о том, что чувствует он сам.

Чувств не было никаких — ни злости, ни обиды, ничего.

— Рейвен, ты перегибаешь палку, — вмешался Хэнк. — Всё дело во времени. Время лишает нас мальчишеского задора. Если Чарльз больше не кричит об общественном благе на каждом углу, это вовсе не значит, что он к нему не стремится.

— Твоё добродушие пленяет, Хэнк. Когда-то Чарльз тоже таким был.

— Общественное благо по-прежнему стоит во главе всех интересов, — отрезала Гроза не допускающим возражений тоном.

— Разумеется, — сказала Рейвен. — В первую очередь школа.

И снова в Чарльзе подняло голову странное ощущение, будто бы он лишний. Чужой человек во всем знакомой гостиной, не ведающий ни о демонстрациях, ни о людях, ни о пресловутом обществе. Человек, который листает газету с экономическими сводками и не интересуется борьбой за права. Лет восемь назад это показалось бы смешным.

Но больше Чарльза ничего не смешило.

Человек, одержимый… как там сказано?.. плотью. Вот кем он стал.

Он чувствовал себя виноватым за то, что вины не было и в помине.

Разговор переключился на школу. Гроза возмущалась, что больше половины студентов не сдали предварительный экзамен с первого раза. Хэнк сетовал на недостаток времени, Рейвен — на продуваемые стены дома.

— Невозможно работать в таких условиях!

Он встал со своего места, свернув газеты и сделав пометки на нужных страницах.

— Куда ты? — спросила Гроза.

— В кабинет. Нужно ещё поработать.

— Чарльз, — снисходительно сказал Хэнк. — Мы ведь обсуждаем проблемы школы.

— Я не буду мешать.

Гроза вскинула брови.

— Ты мог бы поучаствовать в обсуждении.

— У меня много работы, Ороро. Скажи, если будут предложения по улучшениям, я их рассмотрю.

Он уже дошёл до дверей, как услышал насмешливый голос Мистик, обращающийся к остальным:

— Чему вы удивлены? Чарльз не считает нужным иметь с нами дело. Ведь мы не приносим выгоды.

Пользы, мысленно поправил он. Вы не приносите пользы.

Мысль пронеслась мимо. Он затормозил на секунду, очнулся, толкнул дверь и вышел.

 

* * *

 

Усталость. Раньше он не замечал её. Так отмахиваются от ленивой мухи. Теперь усталость была чем-то большим, чем зудящим раздражителем. Сутулясь и не замечая этого, Чарльз добрёл до кабинета. В этом участке коридора было темно, и он не сразу понял, почему.

Свет настенных светильников заслоняла громадная фигура. Создавалось ощущение, что плечи титана подпирают потолок. Титан вздохнул и неуклюже попятился, освобождая Чарльзу проход к двери. Лимонные отблески заиграли на металлической коже.

— Добрый вечер, Питер.

Пётр Распутин кивнул и сказал:

— Я принёс вам почту.

— Почту? Ах да. Прости, я немного заработался. Входи.

Колосс протиснулся в дверной проём кабинета. Чарльз прошёл мимо металлической громады и положил газеты на стол. Колосс опустил на столешницу конверт.

Письма, письма... Зачастили в последнее время. Несколько дней назад, после посещения Магнето, Чарльз запросил у мистера Галлахера копии двух писем, которые он ещё не читал. ЦРУ долго отбрыкивалось, но, видимо, не нашло повода отказать.

Колосс всё ещё стоял посреди кабинета. Его суровые черты лица, выплавленные из металла, хранили выжидательное выражение.

— Что-то ещё?

— Вы не разрешали мне уходить, — сказал Колосс. Голос у него был сухой и низкий.

Чарльзу не приходило в голову, что кого-то ещё волнуют такие условности. Все ушло в никуда. Но Колосс оставался здесь, и его лицо было лишено всякого выражения.

— Извини. Не пришло в голову. Конечно, ты можешь уйти.

Пётр грузно развернулся. Чарльз смотрел на неповоротливую мощную глыбу, борясь с чувством, которому не было названия. Кажется, он хотел спросить что-то, но что?

Вдруг вспомнил.

— Питер, могу я задать вопрос?

Распутин медленно обернулся.

— Можете.

— Ты ведь давно ходишь в стальной форме. Почти всегда.

Колосс пожал плечами. Чарльзу показалось, что по металлическим губам пробежал отголосок улыбки. Возможно, всего лишь игра света.

— Так и есть.

— И когда ты в этой форме, тебе не нужны ни еда, ни вода.

— Да.

— Зачем ты присутствуешь на ужинах, Питер?

По стальной громаде прошла краткая волна.

— А вы?

Чарльз улыбнулся. Из-под стальной личины Колосса медленно, будто через силу проступило человеческое лицо. Чарльз увидел глаза, спокойные и тёмно-голубые, и в этих глазах насмешка смешивалась с утомлённостью.

— Мне жаль.

— Не стоит жалеть меня, Питер.

— Мне жаль не вас.

Ещё несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Чарльз не нашёл слов, чтобы выразить благодарность, и не подыскал нужной формы, чтобы объяснить, как много это значит. Но Колосс не нуждался в словах. Ни его скупое лицо, ни речь не отличались разнообразием. Слова были для Колосса пустым звуком.

Он плавно перекинулся в стальную форму, распрямился и спросил:

— Я могу идти?

— Разумеется.

Стальной титан грузно прошагал по полу, заставив старые половицы застонать от натуги, и вышел. Чарльз остался один.

Он взял в руки конверт и вскрыл.

 

Магнето,

Зачем я тебе пишу? Ты не ответишь, даже если появится шанс. Я бы тоже не стал. Стараясь не допускать сравнений, я всё же сравниваю нас. Надеюсь, ты простишь меня за это.

Может быть, тебе интересно узнать о своей победе: она бесспорна и несравненна, и непоколебимость её тем больше, чем меньше это признают твои стражи. Я пишу, пытаясь уверить себя в том, что они не сломали тебя, что ты слышишь меня, пусть даже безответно.

Не ломайся. Ничего не кончено.

 

Письмо короткое. Снова нацарапано карандашом и печатными буквами. Чарльз восстановил в памяти предыдущее письмо, ясно вспомнил его вид и смысл. Ему показалось, что буквы стали другими, как если бы писал их иной человек.

Он порылся в конверте. Галлахер не прикрепил сопроводительной записки. Чарльз не сомневался, что в ЦРУ изменение почерка тоже заметили, но, прося об одолжении, Галлахер не пожелал поделиться фактами.

Чарльз не мог разобраться, утомляет это его или забавляет.

Из верхнего ящика стола он достал трубку и раскурил её. Пряный дым осел горьковатым вкусом на языке и нёбе. Табак был высококлассным. Чарльз курил редко и другого не признавал. Обычно ему не требовался допинг, чтобы привести мысли в норму, но не сейчас.

Из большого окна кабинета он видел сад с кряжистыми деревьями, раскинувшими тяжёлые кроны, и угол пристройки, опутанный плющом. У Чарльза не было времени фиксировать погоду. Глядя на порыжевшие лужайки, он с удивлением вспомнил, что сейчас октябрь.

В саду орудовала стайка подростков и воодушевлённо дёргала сорняки. Сквозь приоткрытое окно Чарльз слышал, как в процессе они переговариваются и шутят. Китти Прайд на потеху друзьям показывала сценку: её рука, отчаянно пытаясь выдрать сорняк из холодной земли, то и дело проходила сквозь растение. Китти артистично удивлялась, комически вскинув брови. Сценка приводила студентов в бурный восторг.

Сквозь приоткрытое окно Чарльз услышал возмущённый голос:

— Китти!

Прайд обернулась. Через сад к ней спешила Гроза, широко шагая пружинистыми уверенными шагами.

— Что вы здесь делаете? — спросила она у всех сразу, поравнявшись с компанией.

Бобби Дрейк недоумённо на неё посмотрел.

— Так суббота же. По субботам мы убираем сад.

— Глупости. Вы простудитесь.

— Но профессор сказал...

— Сказал что?

— Убирать сад по субботам, — рассеянно отозвалась Китти.

Сквозь оконное стекло Чарльз видел весь охват эмоций на лице Грозы: сначала в чертах проступила искренняя забота, затем — неодобрение, следом — обыкновенный гнев.

— Профессор погорячился. Вы разве не понимаете, что себя нужно беречь? Вам нет замены во всём мире, а вы копаетесь в земле.

Вся стайка разом пристыженно опустила глаза. Чарльз не знал, чего именно они стыдятся: неужели работы? Или это лишь реакция на обвинительный тон?

— Но сад зарастёт, — упрямо сказал Бобби.

— Забудьте о саде, — раздосадованно сказала Гроза. — Мы наймём кого-нибудь... Не знаю, что-нибудь придумаем. Таким одарённым мутантам, как вы, незачем растрачивать себя по пустякам. Интересно, чем думает Чарльз...

— Профессор хочет, чтобы сад был в порядке, — сказала Китти.

Чарльз улыбнулся сам себе, пыхнув трубкой. Он любил Китти Прайд, как дочь, которой у него не было.

Милый, трогательный ребёнок, до чего тяжко тебе придётся.

— Непременно с ним об этом поговорю, — сказала Гроза.

Чарльз встал с кресла, аккуратно закрыл окно и задёрнул шторы. Теперь он не видел Грозу и не слышал. Такого рода трусость досаждала ему меньше, чем обвинительный тон Грозы.

Всё превратилось в тошнотный ком, вставший поперёк горла. Он не мог объяснить, что не так, и сетовал на собственный разум: может быть, мозги проржавели от экономических сводок и ежедневной рутины? Может, он упустил что-то в этой веренице событий, от которых горько на языке? Когда это началось и — главное — зачем?

Он успел забыть о письме и удивился, когда вновь увидел его на столе.

 

Магнето,

Зачем я тебе пишу?..

 

* * *

 

— Доброй ночи, Чарльз.

Чарльз моргнул и увидел Магнето в полутьме за стеклом. Он сидел на пластиковом стуле, внимательно рассматривая Чарльза.

Он не сразу понял, что спит.

— Ты, должно быть, уснул за столом в кабинете, — подсказал Эрик. Его голос приглушенно лился из слухового окошка под потолком.

— Да, — сказал Чарльз. — Я знаю.

— Чарльз, почему ты не спишь в спальне?

— Не будем об этом.

Леншерр пожал плечами.

— Почему бы и нет?

Чарльз провёл ладонью по лицу, пытаясь проснуться, но не проснулся. Леншерр по-прежнему сидел за стеклом и рассматривал Чарльза, скривив в улыбке губы. Свет был тусклый и тяжкий. Он скрадывал очертания и превращал фигуры в беглые наброски. Эрику это шло.

— Что тебя так смешит?

— Ты усердно отгораживаешься, — сказал Эрик. — Зачем?

— Это не твоё дело. Тебя вообще здесь нет. Ты существуешь только в моей голове.

— В этом вся проблема, да?

Тон сменился — теперь Чарльз почувствовал в нём отголосок тоски. Он посмотрел Эрику в глаза и не увидел в них сарказма.

— Не начинай.

— Не начинать чего — говорить о нас?

Чарльз вдруг взорвался.

— Да не было никаких «нас»! Ни черта не было. Оборачиваюсь — даже вспомнить нечего. Ты возомнил, что прекрасно меня знаешь, и не знал обо мне ни черта. Мы с тобой трахались несколько раз, да и только.

«Трахались». Слово-то какое хлёсткое, сильное и живое. Чарльз не сказал бы его ни Грозе, ни Мистик, ни кому-то из этой шайки. Слова резкие, похожие на пощёчину могут предназначаться только тем, кто поймёт их силу. Эрику, например.

— Чарльз, не рассказывай мне о величии духа. Каждая портовая блядь скажет тебе, что её душа чиста и прекрасна, а тело — только лишь бренная оболочка. Разве ты похож на портовую блядь?

— Мне всё равно.

— Брось.

— У нас с тобой был голый секс безо всякой морали. Не надо думать, будто это имеет вес.

— Голый секс... без морали? Боже, у кого ты всё это подхватил — у завистливой потаскухи Мистик?

— Она моя сестра.

— Все потаскухи чьи-то сестры.

Чарльз взглянул на него и захохотал чисто, весело, звонко — так, как давно уже не смеялся. Эрик оскалил зубы в широкой белейшей ухмылке.

— К чему этот сон, Чарльз? Ты пришел отвести душу? Хочешь рассказать мне, что ни в чём не виновен, потому что мы с тобой только трахались? Замечательное оправдание — власть материи, — Эрик сузил глаза и передразнил: — Посмотрите на меня, я только трахался, я ни в чём не виноват!

— Эрик...

— Меня зовут Магнето.

— Прекрати это.

— Если бы ты хотел меня спасти, у тебя бы это вышло.

— Да с чего мне тебя спасать? Ты заслужил это, ты сам это заработал, и поступил бы так же, если бы получил второй шанс. Ты не раскаялся.

— Мне плевать на раскаяние, — сказал Эрик. — Тебе тоже плевать. Ты хочешь осуждать меня за то, какой я, но у тебя это не выходит. Потому что...

— Почему?

Чарльз вдруг понял, что все мышцы стонут от напряжения — так сильно хочется услышать ответ.

— Потому что нет никакой разницы на то, как я веду себя с другими, — жёстко сказал Леншерр. — Нет разницы, люблю я общество или не люблю. Нет разницы, взаимно это или нет. Наплевать, чужой ли я этим людям.

— Главное, что для меня ты свой.

Он сказал это вслух?

Да, сказал. Мысль стала реальностью и сорвалась с языка. Вот что странно: Эрик убийца. Ему положено быть чужаком в мире закона. Но он, Чарльз... Он ведь никого не убивал. Почему же он тоже оказался за бортом?

Он вдруг понял, что это и есть корень всего, что не даёт спокойно спать: не абстрактная тревога, не беспокойство за студентов, не разногласия с Грозой или Мистик, а простая мысль — это не мои люди.

Я прикидывался, долгие годы старательно делал вид, что они мои. Но это не так.

Они чужие во всём, от случайных мыслей до формы жизни, чужие так, что это уже больно, и везде, куда бы я ни пришёл, нет ни одного знакомого лица.

Везде, кроме коридора перед камерой.

Что получилось? Я отдал чужакам единственного человека из своей стаи? Отдал просто так, без борьбы, без цели, повинуясь принципу... чего?

Пот прошиб Чарльза от крестца до затылка, вся спина взмокла и задрожала мелкой противной дрожью, как бывает перед приступом тошноты.

— Чарльз, — сказал Эрик, подойдя почти вплотную к стеклу. — Чарльз, посмотри на меня.

Чарльз посмотрел.

— На тебе живого места нет.

— Даже не думай, — устало сказал Чарльз. — Просто выслушай и не смей жалеть. Только не ты.

— Не стану, — он покачал головой.

— Я так виноват.

— В чём?

— В том, что ты оказался здесь.

Леншерр ухмыльнулся. В его голосе послышалось неуместное веселье:

— Ты виноват в том, что меня не вытащил. А в том, что ЦРУ не встретило сопротивления, виноваты твои принципы.

— Принципы — это я.

— Да. Поэтому ты мне так нравился.

Чарльз смотрел на него, не моргая, долго-долго, пока глаза не стали слезиться. Магнето даже не подумал отвести взгляд.

— Не смей просить прощения.

На секунду Чарльзу показалось, что стеклянной стены нет. Её нет так же, как нет всего остального — камеры, коридора, тусклого света и голодных теней. Только Леншерр и его слова, обращённые в никуда.

Чарльзу пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить: стена осталась. Всё это только воспоминание.

— Помнишь, — сказал он, — в декабре, когда было страшно холодно, а мы трахались на подоконнике, клацая зубами от холодрыги...

— У тебя были плечи в мурашках, как у какой-нибудь нежной барышни. И веснушки. О, дьявол, Чарльз, эти твои веснушки. В спальне был такой жёлтый раздражающий свет, и они выглядели совсем тёмными.

— Спальня сейчас закрыта. Там только пыль вытирают.  Не могу туда больше входить. Лучше спать в кабинете.

— В кабинете мы тоже трахались. Ты ещё не выбросил тот огромный нелепый стол?

— А в коридоре? Помнишь, в коридоре, ночью, кто-то пошёл на кухню и чуть не заметил...

— И там был сквозняк.

— Сумасшествие.

— Я едва не кончил раньше тебя.

— Это что, соревнование?

— Ну, почему бы и нет. Кто, по-твоему, победил?

— Я. Ты хотел меня везде и всегда.

— И я получал.

— Ты сам подставился под меня на третьей неделе!

— Боже, что я слышу: это радость в твоём голосе или возмущение?

— И то, и другое. Не строй из себя завоевателя, я отлично помню, что тебе понравилось.

— Чарльз, ты же умный, как чёрт! Неужели не понимаешь: стал бы я подставляться, если бы мне не нравилось?

Чарльз усмехнулся, а Эрик усмехнулся в ответ.

Умный... Ну да, умный. А толку? Вокруг мечутся и толкутся люди, не способные понять ни смысла, ни действий, люди, лопочущие о делах вместо того, чтобы что-то делать, а великий и невозбранный ум оживает лишь тогда, когда говорит о сексе.

Боже, заберите всё, хватайте и уносите. Продолжайте говорить о всеобщем благе и о правах мутантов, пусть зарастают сады, а комнаты продуваются ветром.

Разговаривайте и дальше о благе и обществе, обвиняйте в низости и эгоизме. Всё так. Упрёки, бесконечным потоком льющиеся из всех щелей, несут смысл, если ты принимаешь правила игры.

Но я не принимаю. Не умел принимать и не хочу учиться. Я чужак и не знаю этого языка. Мне наплевать на общество и на благо. Я хотел бы заниматься своим делом и своим сексом, а впрочем — к чёрту дело, оставьте мне секс, и больше ни черта.

— Я скоро проснусь, — сказал Чарльз. — Я... всё это...

— Не стоит.

— Так не должно быть.

— Всё кончено, — просто сказал Леншерр. — Оставь.

Оставить? Чёрт побери, нет.

Я же оставлял, всю жизнь оставлял, говорил себе — ну ладно, всё как-нибудь утрясётся, надо просто стиснуть зубы и пережить. Я уговаривал себя на какое-то смутное «пережить», как больной уговаривает врача на эвтаназию, и что толку? Разве я пережил?

— Чарльз, — сказал Эрик далёким испуганным голосом. Чарльз никогда не видел его в испуге. — Чарльз, что ты делаешь?

А и правда — что?

В правой руке он обнаружил пластмассовый ключ от камеры и смотрел на него во все глаза.

— Чарльз, ты сошёл с ума?

Он взвесил ключи в руке и подумал: сейчас, вот сейчас проснусь.

Потом посмотрел на Эрика и проснулся.

 

* * *

 

— Эй... Эй!

Он открыл глаза и увидел перед собой стопку бумаг и деревянную столешницу. Секунда ушла у него на то, чтобы понять, что происходит. Затем он поднял голову от стола, выпрямился на стуле и увидел перед собой обеспокоенную Грозу.

— Ты уснул.

На диване напротив стола сидела Рейвен, рассматривая его в упор. Во взгляде её сквозила некая неясная тревога, но тревога эта была вовсе не выражением сочувствия.

— Чарльз, ты не болен? — спросила Рейвен. — Ещё нет девяти, а ты уже валишься с ног.

— Да, — сказал он. — Я в курсе. В чём дело?

Гроза отошла подальше, присев в кресло рядом с диваном.

— Мы вообще-то зашли поговорить о школе, — требовательно сказала Рейвен, не дав ей открыть рот. — А ты тут спишь.

Гроза обвела взглядом кабинет и увидела скомканное одеяло, небрежно брошенное на край дивана.

— Ты что, спишь тут всегда? Прямо тут, в кабинете?

— Да.

Гроза замешкалась.

— Чарльз, ты понимаешь, что это ненормально?

Тон у неё был отеческий, почти заботливый.

— Нет.

— Человек твоего положения ютится на кушетке в кабинете? Ты должен спать в своей спальне. Спальня для того и нужна.

Он почувствовал в её голосе какой-то укол, но не смог понять, в чём он заключается.

— Что не так со школой? Вы хотели о ней поговорить.

Рейвен и Гроза быстро обменялись взглядами. Во взгляде Рейвен читалась фраза: «Я же тебе говорила».

— Чарльз, — осторожно начала Гроза, — ты же знаешь, что времена неспокойные. Столько всего происходит, за всем и не углядеть. Нужно беречь себя, когда в стране идут такие веяния.

— Какие веяния?

— Мне нет нужды объяснять, ты намного умнее меня и всё понимаешь.

— Лучше объясни, потому что я не понимаю.

Гроза нахмурилась.

— В борьбе за права мы явно проигрываем. Нас совсем не слышно.

— В какой борьбе?

— В той борьбе, которая имеет место, — вмешалась Рейвен. — Даже если борьба происходит без крови. Мутанты оказываются за бортом, каждый день всё дальше и дальше. Мы заслуживаем право быть услышанными, но прячемся в этих стенах, как какие-нибудь... преступники. Это же абсурд! А наши студенты вместо того, чтобы развиваться и готовить отпор людям, тратят время на прислужничество. Ты в курсе, что они убирают сад и дом?

— В курсе.

— И что, это ничуть тебя не задевает? — спросила Гроза. — Лучшие умы, сердца, новая эра в развитии человечества — и чем они заняты? Полют сорняки и моют посуду?

— Ты же сам протестовал против этого, — сказала Рейвен. — Ты говорил, что мутация — ключ к развитию человечества, что мутанты...

Чарльз перебил её, потому что больше не мог слушать.

— Я не помню, чтобы протестовал против работы.

— Работы? Я такого не говорила!

— В таком случае я не понимаю, о чём речь.

Рейвен утомлённо откинулась на спинку дивана.

— Чарльз, ты нас совсем не слышишь. Мы говорим о том, что молодым людям с таким талантом не пристало копаться в земле.

— А в чём им нужно копаться?

— Ты что, шутишь?

— Вовсе нет. Я пытаюсь понять, что ты предлагаешь взамен.

На несколько секунд повисла долгая, блаженная тишина. Чарльз отдыхал от голосов и от необходимости отвечать. На лице Рейвен что-то медленно изменилось: теперь оно стало обескураженным, а не бравирующим.

Острый укол разочарования проник в самое сердце Чарльза. С большей радостью он увидел бы ненависть. Злоба была бы доказательством того, что Рейвен сражается за идеалы. Но Рейвен не сражалась. Она даже не понимала, что происходит.

— Что это значит — взамен? — осторожно спросила Гроза.

— Это значит, что, когда студенты перестанут убирать дом и сад, кто-то другой должен будет сделать эту работу. Что ты можешь предложить?

— Нужно нанять садовника и уборщиков.

— Кого? Мутантов?

— Боже, конечно, нет!

— Тогда, значит, людей?

— И ты готов допустить в школу людей? — взвилась Рейвен. — Ты понимаешь, что это бред?

— Я хочу услышать от вас простые факты: кто будет делать эту работу и чем мы им заплатим.

— Чарльз, это абсурд, — возразила Рейвен. — Мы не можем решать такие вещи. У нас нет полномочий, в конце концов! Ты глава школы, и ты должен решать, что делать с обслугой, ясно лишь то, что студенты и персонал школы не могут быть ею.

— Почему не могут? Чем плохо полоть сорняки?

— Чарльз, это ведь дети, мы должны быть к ним добрее...

— А что, работа руками — это зло? Что ж, тогда ты самый добрый человек на земле.

Лицо Рейвен неприятно пошло пятнами. Казалось, от неслыханной дерзости она на миг задержала дыхание, а потом яростно выплюнула:

— Деньги — вот всё, что тебя волнует. Ты всё переводишь в материальное, ни в грош не ставишь ни нас, ни детей, вообще никого. Ты никого не любишь, Чарльз. Я не знаю, когда это произошло, но тот Чарльз Ксавье, который приютил меня в детстве, и тот, что сидит передо мной, не имеют ничего общего. Тот Чарльз знал, что главное — приносить пользу, помогать слабым, ставить душу выше, чем тело, и что же с ним случилось?

— Приносить пользу кому — тебе?

— Миру, Чарльз! — вскрикнула Гроза. — Всем нам, мутантам. Твои таланты должны служить обществу, а не деньгам, это ты понимаешь?

— Нет.

— Ты должен помогать нам.

— Не должен.

— Мы работаем на общее дело.

— Это не так.

Обе женщины поражённо на него уставились.

Вдруг он вспомнил школьное расписание и с удивлением сказал Рейвен:

— Послушай, а ведь у тебя урок.

— У меня что?

— Урок. По расписанию. Он должен идти прямо сейчас.

— Ах, это. В классах холодно, Чарльз. Отопление стало ни к чёрту. Мне пришлось распустить класс, а иначе дети бы простудились. Возможно, это кажется тебе странным, но в первую очередь я забочусь о благополучии детей и о том, чтобы они не...

Он вздохнул, закрыл глаза и вдруг увидел всё с вопиющей ясностью: себя, кабинет и двух незнакомых дам. Одна рассказывала о благополучии, не ударив палец о палец для его создания, а другая смотрела на Чарльза с выражением крайнего осуждения.

Обе не трогали его ни капли.

— Рейвен, — сказал он вслух, не повышая голоса, — ещё одно слово, и я уволю тебя. Ты окажешься на улице в том, что сейчас на тебе надето, и не получишь ни цента. Это поможет тебе составить верное представление о холоде и благополучии.

Мгновенно всё встало на паузу. Никто не издал ни звука. Лицо Рейвен выражало потрясение, которого Чарльз никогда не видел.

— Ты... как ты можешь? — её голос превратился в свистящий шёпот. — Я же твоя сестра.

— К чему это меня обязывает?

— Ты не имеешь права выгонять меня. Это и мой дом тоже.

— Что ты сделала для того, чтобы спасти его?

— Чарльз, ты не можешь вести себя настолько эгоистично.

— Могу.

— Не заставляй меня думать, что ты мерзавец.

— Я мерзавец.

Рейвен вскочила с дивана, нелепо ощерившись, как львица. Гроза рассматривала всю сцену круглыми от изумления глазами.

— Мы — последнее, что у тебя осталось, единственное святое в твоей жизни, последняя чёртова надежда — и вот так ты с нами обходишься? Так?

— Именно так.

— У тебя ведь даже детей нет! Нет детей и не будет, потому что ты погряз в своей мерзости, потому что ты всегда был...

— Был?

— Ты знаешь, о чём я, — с ненавистью выплюнула Рейвен. — Я прекрасно помню, как ты в него вцеплялся. У тебя были ум и сердце, достойные самой высокой любви, а ты скатился в потрахушки. Что, думаешь, я всё забыла?

Чарльз улыбнулся. Он смотрел на Грозу. Темнокожее красивое лицо дрогнуло. Она посмотрела на Чарльза, ожидая оправданий и возмущений, ярых протестов, хотя бы отблеска стыда... Но не увидела ничего.

— Прошедшее время неуместно, Рейвен, — сказал Чарльз. — Я не просто был таким. Я остаюсь таким до сих пор. Уясни это как можно раньше, и мы сможем найти общий язык.

— Это что, шутка?

— Нет. Теперь, если мы разобрались с моими предпочтениями, я хотел бы поговорить о деле.

Гроза встала с кресла и молча вышла из комнаты.

Они остались вдвоём. Взгляд Рейвен кричал ему: посмотри, что ты наделал, посмотри, как ты обошёлся с женщиной, которая верила в тебя.

— Ну так что? — спросил Чарльз. — Что ещё ты хочешь сказать мне о школе?

Рейвен помолчала секунду и медленно сказала голосом, полным горечи:

— Были времена, когда всё, чего я хотела, — это твоя любовь. Я хотела, чтобы ты принял меня. Принял именно такой.

Она распрямилась, выставляя себя на обозрение. Тёмно-синее гибкое тело посреди кабинета показалось Чарльзу чудовищно чужеродным.

— Я хотела, чтобы ты не стеснялся меня, чтобы ты просто любил меня.

— За что? — спросил он. — Что ты для этого сделала?

— Но я же любила тебя!

— Меня было, за что любить. Я обеспечил тебе всё, что ты видишь вокруг. А ты?

— Каждый достоин любви.

— Нет, не каждый.

Что-то промелькнуло в её глазах: беспомощный страх. Чарльз не ощущал ни радости победы, ни превосходства, ничего.

— Ты просто чудовище, Чарльз.

— Нет.

— Как ты можешь упрекать меня в деньгах? — голос у неё дрожал. — Ты понимаешь, что это безнравственно?

— Нет. Нам нужно есть и пить. Дом должен отапливаться, а сад — цвести. Дети должны учиться, а ты должна делать дело. До тех пор, пока всё это оплачиваю я, мне безразличны твои притязания на мораль. Я смирился с тем, что ты не в состоянии слезть с моей шеи, но ты не смеешь болтать ногами. Я дам тебе шанс остаться здесь, если ты не будешь мешать делать мою работу. Это всё, что я хотел сказать о школе. Теперь ты можешь идти.

Она продолжала говорить. Он уже не слушал, углубившись в документы и сводки. Кто-то выключил звук, и слова Рейвен превратились в вибрацию воздушных потоков и рыбьи движения губ. Он посмотрел ей в глаза, надеясь понять причину, понять цель, которой она пытается добиться. Обвинительный взгляд блестящих от слёз глаз ничего ему не объяснил.

На мгновение в голове пронеслось: может, я и впрямь чудовище?

Может, это бесчеловечно, пагубно, может, правда слишком жестока, чтобы быть аргументом для слабых людей. Может быть, слабость — оправдание?

Он содрогнулся и подумал: нет.

Нет. Я не стану жить по правилам мира, который говорит мне, что сильный обязан слабому. Я не буду любить женщину, которая этого не заслужила. Я не стану потворствовать её попыткам давить на меня жалостью, не стану гнуться под эти нормы, я ненормален — и бог с ним. Я не стану соглашаться с миром, который считает меня рабом.

Он оторвался от бумаг, потому что хлопнула дверь. Рейвен здесь больше не было.

Он не поддался ни на слёзы, ни на жалобные глаза, и не сомневался, что в местной системе мер это символ бездушия. Но Чарльз не был в системе.

Чарльз видел только деньги и цифры, стриженные лужайки и сияющие сады, видел лица студентов и улыбку Китти Прайд. Видел человека в конце коридора, молчаливо стоящего за стеклянной стеной. Слезливых жалоб в этом мире не было, как не было разговоров о правах без дела.

Он закрыл глаза и сказал себе: Чарли, пришло время признать, что это конец всему.

Или начало.