Actions

Work Header

Похоть

Work Text:

Чистилище. Purgatory. От латинского «purgatorium», третье склонение родительного падежа, от «purgo» − «чистить, отчищать».

Тогда понятно, даже правильно, что он чувствует себя таким вымытым, опорожневшим, полым. Очень соответствует вместилищу пустоты, избранной и принудительной. Месту, где все его тщеславные притязания воздаются тишиной, и посмевшая желать короны голова смиренно склоняется. Он предпочел властвовать над друзьями и братьями, в итоге остался один, хотя отдал бы сейчас практически все за простое ощущение сопричастности.

На одежду налипли мусор, земля и пыль, требуха его врагов, местами собственная кровь, и сдирая с кожи спекшуюся грязь, он вспоминает руки Дина, поправлявшие ему воротник и разглаживавшие галстук. Озадаченную улыбку перегнувшейся через барную стойку Эллен: «За счет заведения. Да и чем ты расплатишься? Мальчики сказали мне – ты настоящий ангел, и если это не повод выпить за твое глупейшее решение приобщиться к нашей забавной компании, тогда я не ничего не смыслю в поводах». Огрубевшие от мозолей руки Бобби, накладывавшие на его раны бесполезные бинты и мази с поразительной нежностью и решимостью, которая превосходила по мощи любого архангела. Вернувшегося из закусочной Сэма, бросившего ему бургер через всю номер. «Знаю, что тебе не нужна еда, но ты же их любишь? Без пикулей».

Дафну, плавно и терпеливо проводившую его через мельчайшие детали повседневной жизни, привычные для остальных. Те, которые он забыл, по ее мнению, ведь ей не приходило в голову, что ничего из этого Кастиэлю не нужно было знать. Как завязывать шнурки, как причесываться, как расплачиваться кредиткой, как заправлять кровать. Их первый поцелуй – спонтанный – обоих заставший врасплох, но такой правильный, такой естественный и единственно возможный вариант реакции на звучания его имени, впервые произнесенного ее губами. Даже сейчас, обращаясь к памяти о бессчетных наблюдениях за человечеством, никакое теоретическое понимание принципов физической стимуляции не смогло бы подготовить его к реальности первой брачной ночи и ко многим последовавшим за ней.

Он до сих пор часто думал об этом, хотя не прикасался к весселю. В этом не было необходимости. Он мог полностью управлять нервными импульсами, безупречно копируя каждое ощущение вплоть до точной имитации оргазма, и получалось, разумеется, очень приятно. Но тем не менее он сделал так только дважды, и оба раза глубоко разочаровали, поэтому действие утратило смысл. Истинной причиной его тоски были ощущения, отныне навсегда утраченные: близость, доверие, обоюдная связь, возникавшая в процессе. Вот что причиняло страдания.

Но они – каждый из них – смертные и, казалось, должно быть легко убедить себя в том, что в любом случае они всегда были для него потеряны. Только появятся и тут же исчезнут, столь мимолетные, незначительные, а он, как последний дурак, увяз в их ничтожных жизнях, мечтах, любви и нуждах. Как дурак, стремился заручиться их непостоянной дружбой, и, более того, чувствовал в ней потребность. Как дурак, позволил себе привязаться к одному человеку, и, более того, допускал про себя, что сможет заменить этим…

Нет. Он никогда не был одним из них. Но и себя прежнего тоже утратил.

Любование расцветом созидания вместе с гарнизоном с восхитительной невинностью и в неведении о том, что значит упасть. Времена, когда Люцифер был не врагом, а любимым старшим братом, открывшим ему, как тончайший луч ультрафиолета сквозь первичные моря отражался в них бесконечным мерцанием люминесцирующего света. Когда Михаил отчитывал их за пари побороть мегалодона… но как же весело было смотреть, и самому выиграть многовековой пост у престола Иеремиила. Когда они с Бальтазаром подкрадывались к Рафаилу во время предрассветной медитации, порывом ветра обращали в паническое бегство ревущих тиранозавров и хохотали над тем, как вставало дыбом его оперение. Безудержное ликование Эстер над первым распустившимся бутоном. Тишина и трепет в откровении темных глаз маленького примата в момент зарождения речи.

Даже во времена Падения и Первой войны со всей ее болью – о, следующий миллиард лет слезы и страдания тех дней залпом проносились через космос, как кометы – там все еще сохранялось единство. Он впервые вступил в бой, впервые был обучен держать меч и орудовать копьем, впервые почувствовал внутри себя праведную чистоту и прилив сил для свержения тех, кто больше не был ему семьей. Он помнил, как стоя на краю Пропасти, когда впервые закрылась Клетка, был настолько обессилен, что едва удерживал свои волны в связанной осцилляции, но устойчивый резонанс Уриэля мог чувствовать рядом, даже не настраиваясь. Он помнил последний взгляд десяти тысяч глаз Люцифера и последний, вселяющий ужас крик Отца, расколовший пустоту своим многократным эхом.

Он помнил, как услышал чей-то шепот – он не знал чей, может, общий, да это и не важно было, – что все закончилось. «Остались только мы. Предателей больше нет». Как сильно ему хотелось в это поверить. Как он поверил. Все поверили. Теперь единственное, что от них требовалось – это выполнять приказы, дабы подобного никогда не повторилось, дабы ни один из них никогда впредь не оказался предан вечному огню под прочными пластами бытия. Они были хорошими солдатами. Хорошими солдатами, хорошими друзьями, хорошей семьей, и он пытался, Бог свидетель, он пытался.

И насколько он жалок, если даже сейчас, зная о червивой гнили, разъедающей фундамент гарнизона, отдал бы очень многое за еще один миг того товарищества. За звучание голосов в резонансе с его энергией, за легкое безмолвное общение на нестареющем небесном языке, хранящем тысячелетние изящность и точность, не обновлявшемся с каждым ударом сердца в нелепом стремлении потакать своим прихотям. Он закрыл глаза, перекатывая драгоценные слоги на плохо подходящем для них отростке мяса во рту, но наслаждаясь ими, как и раньше.

Левиафаны говорили на одном из диалектов, древнем, искаженном, неприятном, и он без гордости этим пользовался. Верный признак того, как низко он пал: обращаться к монстрам на божественном языке только ради эфемерного удовлетворение фактом, что его поняли, ждать ответа на пиджине, роднее которого у него уже ничего не будет. Но хоть так. Тончайшие обрывки пребывания не в полном одиночестве.

Ведь для того и существует язык, верно? Сообщать. Объединять. Находить тех, кто поймет, и поддерживать связь.

Сэм понимал. Это совершенно неправильно. Он понимал, хотя никогда не должен был понять. Не енохианский, конечно. Ни один смертный не мог бы выучить правильно этот язык, даже если бы какое-то время его обучал сам носитель. Нет, Сэм понял то, что лежало намного глубже, было намного интимнее и темнее. Они встретились на заднем дворе за несколько часов до начала операции, зашвырнувшей Кастиэля сюда, в место очищения. Сэм тихо присел рядом, вытянул длинные ноги на прохладной зеленой траве и небрежно откинулся назад, подставляя лицо солнцу.

«Они – твой Люцифер, да? Пчелы. До меня не сразу дошло, что он такое. Что его, на самом деле, не было в моей голове. Но я понял сейчас, из-за пчел. Не Люцифер был моим мучителем, а то, что он собой олицетворял. Воплощение моих ошибок перед Дином. Когда я поверил Руби и выпустил Дьявола. Когда не нашел способ остановить Апокалипсис, не расставаясь с братом. Когда вернулся без души… А у тебя, Кас, у тебя эти прекрасные маленькие жужжалки. Трудяги и солдаты, которые делают все, что им положено, и никогда не сомневаются в улье».

Он не ответил. Это и не нужно было – Сэм уже знал. Он знал, каково это, всегда принимать неверные решения из верных побуждений, брать на себя слишком много и разрушить всё в попытке это спасти, платить за свои ошибки кровью братьев. Видеть, как монстр твоими руками губит тех, против кого ты никогда не пошел бы, твоими губами богохульствует, твоей силой уничтожает. Он понимал эту страшную изоляцию, и даже когда ни один из них еще не мог предвидеть, чем все обернется, они оба знали, что в итоге платой станет одиночество.

Sic semper traditor. 

И если бы он в самом деле раскаялся, то смирился бы с этим. Принял бы. Осознал, что его отшельничество будет не только справедливым и праведным, но и убережет друга, которого он так часто и тяжело предавал. Пусть падший, он все еще ангел среди монстров, существо, поглотившее каждую обитавшую здесь душу и использовавшее их как оружие для своей глупой, вышедшей из под контроля вендетты. Сказать, что на него велась охота было бы грубым преуменьшением, поэтому лучшее, что он сейчас мог сделать для Дина – взять на себя роль приманки и увести монстров подальше.

Если бы он в самом деле раскаялся, то перестал бы думать о себе. Он бы не надеялся когда-нибудь снова увидеть Дина. Знал бы, что причинит только боль. Знал бы, что поставит под угрозу. Знал бы, что при любом значимом раскладе он худший из возможных спутников, что предал самое сокровенное предложение дружбы и доверия, и что по его вине Дин попал в эту ловушку. Если бы он в самом деле раскаялся, то не стал бы даже слушать молитвы Дина к нему.

Он пытался их игнорировать.

Пытался неделями.

«Кас, ты здесь?»

«Мне бы тут не помешала помощь, Кас».

«Хорош дурака валять, приятель, ты мне нужен».

«Красный Лидер − Пернатому Гнезду, выходи засранец, слышишь?»

«Ей-богу, я убью тебя, если найду мертвым».

«Кас, я начинаю всерьез беспокоиться. У меня крыша едет. Здесь чудик как в "Безудержном монстре", а я даже не японец».

«Дружище, пожалуйста. Я не сержусь. Можем пойти искать пчел или кого захочешь. Просто ответь, Кас».

«Ты умер, да? Сукины дети тебя сожрали. Они заплатят, Кас. Богом клянусь, они мне заплатят».

«Не могу сдаться. Где бы ты ни был, я тебя найду. Живым или мертвым. Тебе от меня так просто не избавиться».

«Сегодня нашел на дереве тряпки в крови. Надеюсь, не твои, Кас. Не вздумай допустить, чтоб они были твоими. Оставайся живым, понял? Оставайся живым, чтобы я мог сам тебя убить».

«Только что был на волоске. Один из этих ублюдков здорово задел меня. Придется на время залечь на дно и подлечиться. Но не буду врать, ты охренеть как поможешь, если придешь и немного поделишься своим ангельским моджо, потому что я реально себя не сказочно чувствую».

«Кас, может как-нибудь подашь знак, что ты все еще где-то там? Мне страшно. Вот. Я это сказал. Мне пиздец как страшно застрять здесь, и я просто… я не хочу сдохнуть один. Пожалуйста».

Если бы он в самом деле раскаялся, молитвы не разрывали бы ему сердце, пока он лежал, свернувшись в клубок, зажимал уши ладонями так по-детски и бесполезно, потому что смысла в человеческих ушах не больше, чем в пальцах, когда речь идет о способности слышать мольбы. Он бы не прикусывал кулак, не царапал веки, не вжимался в шероховатую кору полумертвого дерева в попытке унять дрожь, лишь бы удерживаться от ответа. Лишь бы оттолкнуть то, что ему так сильно нужно нужно нужно (нет, не нужно – хотелось, а желания – это плохо, они привели тебя сюда, и что важнее, они привели ЕГО сюда, желания уничтожат вас обоих).

Хотя было бы так легко.

Ему даже не пришлось бы никуда лететь. Он мог бы оставить оболочку прямо здесь и просто… открыться, самую малость. В любом случае, ходить завернутым в мясо мучительно тесно. Вырваться хоть немного, расправить крылья – и это не игра слов – всегда было наслаждением. Все, что ему пришлось бы сделать, это протянуться вдоль нити молитвы, прийти к Дину во сне, в тени созданных им образов, но так, чтоб увидеть его, услышать его голос, дать утешение, о котором тот умолял. Разделить мысли, исцелить тело и, может быть, даже…

Нет.

Потому что если раскрыть Благодать, чтобы дотянуться до Дина, она, как молния в непроглядной тьме, оставит след, по которому любой зверь выйдет прямо туда, где, раненый и уязвимый, лежит его друг, и тогда все старания уберечь его пойдут прахом. Не этого ли он добивался все время? С момента, как был отправлен в пропахшее серой пламя: вызволить того, кому суждено было стать просто вместилищем, инструментом, но в ком он с первого прикосновения распознал гораздо большее, разве не должен был он стать спасителем Дина, а не его палачом?

И если казалось так легко, слишком легко и так просто, так правильно и неправильно, так необходимо ответить всего на одну молитву, найти единство через одно лишь прикосновение, один поцелуй, одну мысль, один момент, одну связь, одного друга, одного брата… если дрожа на четвереньках посреди отвратительной темени леса, сжимая в ладонях (нет нет нет нет нет) стебли орляка, он все еще мог чувствовать, как это было бы (легко легко легко) держать кого-то живого, теплого и верящего, как Дафна, но сильнее, смелее, темнее, тяжелее, со вкусом знакомого адского огня во рту, с воинственным светом в глазах и душой, буквально сотворенной для того, чтобы, словно райские объятья, принять ангела… Ну, это только доказывало, что он все еще не чист.